Жан смотрел на золотящуюся зыбь белого тумана, отделявшего от него затерянную в горах мечту, и тяжело вздыхал…
В тот же вечер, поднимаясь со своей ношей от Новых Ворот, Жан Лаворель и Игнац встретили Добремана. Он беспечно прогуливался по узкой тропинке, которую, шагая по ней изо дня в день, протоптали их ноги.
С видом полного разочарования, ежась от холода и кутаясь в одеяло из шкур, он, казалось, чувствовал себя в своем костюме крайне неловко. Игнац шел последним и, проходя, нечаянно его задел. Тем самым тоном, который он когда-то усвоил по отношению к маленьким людям, Добреман произнес:
— Будьте осторожней, мой друг.
Игнац выронил из рук дерево и рванулся вперед:
— Я вам не друг, — сказал он и добавил сквозь зубы: — Молодой и сильный мужчина, а не работает…
Добреман вытянул свои тонкие руки с гибкими пальцами, не знавшими другого труда, как перебирать банковые билеты да подписывать чеки.
— Я? Я работаю мозгом!
Вызывающий тон, презрительные глаза, мерившие своего собеседника с ног до головы! Игнац грозно выпрямился. Юношеское лицо, окаймленное вьющимися волосами, стало суровым. В звуке голоса послышалась властная сила предков, грудью отстаивавших свои горы и свои права.
— Ваша очередь! Несите!
Он указал на тяжелый ствол, упавший на снег. Добреман хотел было отделаться шуткой. Но железная рука горца чуть не раздавила ему плечо. Он увидел над собою крепко сжатый кулак и почувствовал себя заранее побежденным. Побледнев, он наклонился к земле, поднял ствол, но тут же выронил его.
— Несите! — приказал Игнац.
Вернувшийся обратно Лаворель успел вмешаться.
— Возьми мою ношу, — сказал он пастуху. — Он не может… Я ему помогу…
И, схватив ель за обломанные корни, он жестом кивнул на верхушку дерева.
— На плечо, — посоветовал он.
Согнув голову, Добреман неловко поднял тяжесть и, сгорбившись, медленными шагами последовал за Игнацем. Капли пота стекали на его баранью шкуру.
Добреман, спавший в одной хижине с Жоррисом, старым Гансом и Игнацем, проснулся раньше других… Брр! Храп этих людей, это совместное житье, — все это наводило на него ужас. Он с трудом поднялся и приоткрыл дверь. Проникнувшая в хижину полоса тусклого света позволила различить тела, сжавшиеся против него на матраце. Он ждал пробуждения пастуха. Игнац вскочил одним прыжком и вышел, мимоходом толкнув его. Добреман последовал за ним и дружеским тоном, почти просительно, спросил: — Не сложите ли вы мне хижину, как у Дэнвилля? Я дам вам все, что захотите!
Пастух пожал плечами:
— Здесь нечем платить…
Добреман показал на крупный бриллиант, который он носил на пальце.
— Хотите это?
— Он мог бы, пожалуй, служить для пометки камней, — сказал задумчиво пастух. — Но мне мой нож больше нравится.
И добавил без всякой злобы:
— Я, впрочем, охотно помогу вам, потому что вы такой неловкий.
Добреману пришлось самому отнести несколько булыжников на выбранное место. Он сразу оцарапал себе руку и принужден был обвернуть ее обрывком платка.
— Вы никогда не научитесь, — разочарованно сказал пастух и продолжал работать один.
Англичанин все лежал на земле, не произнося ни слова.
— Самый благоразумный из нас, — говорил про него романист. — Он не пытается жить…
И Жорж Гризоль подавлял вздох. После того, как призрак смерти отошел, наличие надежного жилища и огня его больше не удовлетворяло. Новое существование представлялось ему во всем своем страшном однообразии и животной грубости. Вереница безрадостных дней, влекущих за собой одни и те же работы, мелкие и утомительные: вместе с детьми ежедневно срезать траву, расстилать и сушить звериные шкуры и сортировать камни, которые женщины ходили собирать в долине для постройки хижин. Нескончаемая работа, которая причиняла рукам мучительную боль!.. Есть одну и ту же пищу, страдать от холода, сырости, снега… В его возрасте, с его привычками! И причиной всему этому служила жажда жизни, неразлучная с их телом и обрекавшая их на такие страдания… Когда они вместе с историком поднимались медленными шагами по склонам, они с горьким отчаянием постоянно возвращались к прошлому. Они перечисляли все свои ежедневные мелочные удовольствия, все подробности своего минувшего благоденствия. А что они не высказывали, то угадывалось в их обоюдных речах. Это была тоска по фимиаму, который воскуривался их зрелому возрасту, по славе и поклонению, являвшимся законной наградой их трудов…
Романист шептал вполголоса слова, которые принимали в этой пустыне выражение безжалостной иронии. Слава!.. Ах, его слава!.. Он, руководитель современной французской мысли, доведен до существования дикаря, и власть его таланта обесценена… Власть оживлять действующие лица и идеи; всемогущество слова, приобретенное с таким трудом и теперь такое бесполезное…
— На что мы нужны? — говорил он.
А де Мирамар добавлял:
— Человечество будет делать свои первые шаги ощупью. Оно нуждается только в людях сильных и простых… Мы — анахронизм, мой друг…
Они входили в хижину, опускались на землю и замолкали. Твердые камни причиняли боль в пояснице. Сидя в углу, безумная качала головой и глядела на них своими бессмысленными глазами. Как далеко еще до сумерек! А после них настанет бесконечный вечер, а после вечера — ужасная ночь, во время которой сон слишком часто отказывает в нескольких минутах забвения… А потом начнется такой же день…
Ими овладело глубокое отчаяние…
— Не кричи так громко… Постарайся сказать мне, где у тебя болит, — повторял доктор Лаворель, склонившись над ребенком.
Мальчуган катался по полу хижины. Его побагровевшее лицо, облитое потом и слезами, исказилось от криков.
Женщины молча стояли вокруг него.
Мать пыталась объяснить:
— Его захватило как-то вдруг, сегодня утром. Вы только что ушли… Он стал кричать… Он уже вчера не бегал… Он что-то съел…
И тихим голосом, с мольбой, она твердила:
— Это очень серьезно, господин доктор?
— Ну, бодрей, мой мальчик! — повторял Лаворель. — Успокойся хоть на минуту.
Отодвинув тунику из шерсти, его пальцы осторожно ощупывали живот.
— Здесь? Или здесь?
В ответ раздался пронзительный рев.
— Плачь, если тебе от этого легче, но только не вырывайся… Чем больше ты будешь двигаться, тем будет больнее…
Он ощупал холодные ноги, замерзшие ладони и, взяв руку, стал считать слабое биение пульса. Он попросил меха и покрыл ими ребенка.
— Ничего нельзя сделать… Абсолютно ничего… — ответил он на молчаливый вопрос побледневшей от горя матери.