моему отцу вдруг вздумалось звонить на квартиру Милюкову. Лично он его хотя и знал, но общение между ними было очень отдаленное, деловое и литературное. Мы все были в столовой, где находился телефон. Отец берет трубку и вдруг говорит: „Что ж ты, братец Милюков, задумал, с ума, что ли, сошел? Это дело курсисток бунтовать, а не твое. Опомнись, братец!“ Мы, дети, хватаем его за тужурку и в испуге оттаскиваем его от телефона. „Папа, что же ты с собой и с нами делаешь, ведь мы все можем погибнуть!“ Тем дело и кончилось»[744].
Весной 1917 года ужас охватил душу Василия Васильевича. Он писал в каком-то трансе П. Б. Струве: «Душа так потрясена совершившимся, так полна испуга за Россию и за все,
К Петрограду подступали немцы. Летом дочь Татьяна, студентка Бестужевских курсов, уехала в Рязанскую губернию устраивать ясли в деревне, но из этого ничего не вышло — мужики не доверяли «городским барышням» и никаких ясель не хотели. Ее брат Вася вернулся с фронта и «жил без дела», сестры Варя и Надя тоже ездили работать в деревню, сестра Вера жила послушницей в Покровском монастыре на станции Плюсса около Луги. Сам Василий Васильевич летом ездил в Новгородскую губернию, где услышал рассказ о «серьезном мужике», который говорил: «Из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть» (393), то есть вырезать ленточку за ленточкой. Народ ожесточался.
10 августа появилась последняя статья Розанова в «Новом времени» («Запоздалое горе…») — о революции и революционной литературе, в которой «лучшее произведение» — целомудренные «Записки сумасшедшего» Гоголя.
Когда в конце августа все вновь собрались в квартире на Шпалерной, на семейном совете решено было уезжать из Петрограда. Редакция «Нового времени» эвакуировалась в Нижний Новгород. Монеты своей огромной коллекции Василий Васильевич отдал на хранение в Государственный банк, а три золотые самые любимые завернул в бумажку, носил при себе в кошельке и постоянно любовался.
Тогда же он написал письмо Флоренскому с просьбой подыскать квартиру в Сергиевом Посаде, и, когда пришло известие, что квартира найдена, семья стала срочно собираться.
Василий Васильевич и Варвара Дмитриевна были убиты горем — рушился привычный уклад жизни. Дети же ничего не понимали и радовались предстоящей перемене жизни. Младшие дочери только жалели гимназию, а Тане было жаль расставаться с сестрой Алей, которая решила не ехать и остаться в Петрограде: у нее на столе стоял портрет Веры Фигнер и вообще она была «революционерка» по убеждениям. И еще все дети радовались, что едут к Троице-Сергиевой лавре и будут ходить в гости к Флоренским.
В конце августа семья Розановых переехала в Сергиев Посад подле лавры и поселилась в районе Красюковки на Полевой улице, где арендовала дом священника А. Беляева.
Дом был большой, низ каменный, верх деревянный. Внизу находилась большая комната — столовая, сырая, с зелеными пятнами по углам. Рядом кухонька, в которой стояла длинная плита, где Варвара Дмитриевна готовила обед с помощью старухи-нищенки, потому что сама ничего не могла делать: у нее была парализована левая рука и частично правая нога, и она с трудом ходила, но все же еще руководила всем домом. Изредка доставали где-то конину и варили с ней щи, но она была такая сладкая, что ели с трудом.
Дочь Татьяна Васильевна вспоминает, что и отец и мать оба очень похудели и стали какими-то маленькими и совсем слабенькими. «Особенно помнится мне моя мама, ее печальные глаза, как-то они словно застыли в испуге и немом горе»[746].
Через два месяца в Сергиевом Посаде сравнительно спокойно произошел переход к новой власти. Когда же в лавре стали подозревать «контрреволюционный заговор» и возникла угроза обыска и ареста Розанова, то он при содействии С. Н. Дурылина сдал свои рукописи, в том числе неопубликованное «Мимолетное», на хранение в Музей изящных искусств имени Александра III.
П. Флоренский, с которым Розанов виделся теперь почти каждый день (они жили на соседних улицах), был, пожалуй, в то время самым близким Василию Васильевичу человеком. На его адрес он просил адресовать письма себе и писал: «Политически мы совершенно единомышленники»[747].
Именно в те годы Флоренский написал очерк «Троице-Сергиева лавра и Россия», который мог читать Розанов. Начинается он с отзыва о лавре архидиакона антиохийского патриарха Павла Алеппского, посетившего Троице-Сергиеву лавру в 1655 году и написавшего о ней с величайшим восхищением как о прекраснейшем месте на земле. Церковь же Св. Троицы там «так прекрасна», по его словам, «что не хочется уйти из нее»[748].
В последний, «московский» период своей жизни, продолжавшийся менее полутора лет, Розанов часто ездил из Сергиева Посада в Москву к своим друзьям: Сергею Булгакову, Бердяеву, Гершензону, ездил слушать лекции Флоренского в Московском Религиозно-Философском обществе, иногда оставался ночевать у писателя Н. С. Русанова. С дочерью Таней бывал у искусствоведа А. А. Сидорова, работавшего в Музее Александра III и водившего Василия Васильевича по египетскому залу, где тот с величайшим уважением смотрел на дела рук, духа и культуры древних египтян, которые всегда были ему так дороги и любы.
Посещал Розанов и Георгия Адольфовича Лемана, жившего в Полуэктовском (ныне — Сеченовский) переулке, в доме 6. Это был его друг, почитаемый им талантливый книгоиздатель. Но особенно много бродил он по Москве со своим другом критиком и искусствоведом С. Н. Дурылиным. Только что, накануне 1 мая 1918 года, ночью, чтобы никто не видел, снесли великолепный памятник Скобелеву перед зданием генерал-губернатора на Тверской. Василий Васильевич шел с Дурылиным по улице и, дойдя до дома генерал-губернатора, где затем помещался Моссовет, захотел зайти. Внутри было много народа, и Василий Васильевич стал спрашивать: «Покажите мне главу большевиков — Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я — монархист Розанов»[749].
На него неодобрительно озирались. Дурылин, смущенный его неосторожной откровенностью, упрашивал его замолчать и с трудом смог увести его из Моссовета.
Вообще, пишет в своих воспоминаниях Дурылин, он был как дитя. «Однажды в холодную осень 1918 г., вижу, он, в плаще, худой, старый, тащится по грязи по базарной площади Посада. В обеих руках у него банки.
— Что это вы несете, В. В.?
— Я спасен, — был ответ. — Купил „Магги“ на зиму для всего семейства. Будем сыты.
Обе банки были с кубиками сушеного бульона „Магги“. Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а „Магги“ был никуда не годен — и вдобавок подделкой»[750].
Другой раз Дурылин его спросил в Сергиевом Посаде, зачем он ездил в Москву, когда ездить туда трудно, недешево и неприятно.
— Я ездил поцеловать руку у Владимира Ивановича Герье. Ведь он мой профессор, — отвечал он. И это была правда. Он был старый студент.
С детства любил Василий Васильевич огонь в печи. В топящийся камин в ту холодную зиму 1918 года он влезал с ногами, с руками, с головой, с трясущейся сивой бороденкой, вспоминает Дурылин. Делалось страшно: вот-вот загорится бороденка, и весь он, сухонький, пахнущий махоркой, сгорит… А он, ежась от нестерпимого холода, лез дальше и дальше в огонь. Приходилось хватать его за сюртучок, за что попало и тащить из огня.
— Безумно люблю камин! — отзывался он, подаваясь назад с удивлением, что его тащат оттуда. Это слово «безумно» у него не сходило с языка: «безумно хочется тепла!», «безумно хочу сметаны!», «безумно хочу щуки!» — и ничего этого не было, не было, не было. Были ужасные, разваливающиеся, колючие лепешки из жмыха.
Но что бы ни творилось после революции, Розанов продолжал любить Россию страстной, ненасытной любовью и верил в нее. «До какого предела мы должны любить Россию? — писал он в одном из последних писем Голлербаху. — До истязания, до истязания самой души своей. Мы должны любить ее до „наоборот нашему мнению“, „убеждению“, голове»[751].
О том, что Розанов не мог даже помыслить о бегстве из России в трудные для нее годы (когда бежали