деликатное. Раньше я был тоже религиозен, но как-то бесцерковно; тут я прямо бросился к церкви как „стене нерушимой“, найдя идеальный круг людей именно среди церковников. Не могу иначе объяснить себе доблести этих людей, как все это было тут стародавнее, насиженное, историческое, все три рода — Бутягиных (старый протоиерей, отец покойного мужа молодой вдовы), Рудневых (урожденная фамилия моей жены), Ждановых (дядя по матери)»[102].
До смерти Петропавловского Розанов не был знаком с этими елецкими родами. Простудившегося при болезни сердца Петропавловского лечили от желудка, и, прохворав две недели, он умер. «Вот эта-то смерть, — продолжает Розанов, — глубоко встревожив всю гимназию, поразила меня (его друга), смертельно поразила семью Рудневых (хозяева), произвела род смятения, оторопелости: все бегали, старались спасти, уже было поздно — и разразилось отчаяние. Что нахлебник хозяевам, судя по- матерьяльному? А я, студент, немножко ученый, судил по-матерьяльному. Но, конечно, с чаяниями, что есть „где-то кто-то“ и нематерьяльный. Я всегда был наблюдателен и подозрителен: когда я увидел, тоже суетясь и глубоко скорбя о верном своем друге, тот взрыв о нем скорби и слез, и отчаяния у этих его „хозяев“, включительно до малютки, которую он всегда звал „звездочкой“… я просто нашел второй укор бытия в себе и вместе душевную теплоту, уютность».
Куда Петербургу до провинции, полагал Василий Васильевич. Похороны, смерть снимают преграды. Над покойником все «быстро дружатся», и установилась та нравственная доверчивость, которая дозволила Розанову бывать в доме. Так бывал-бывал он в доме, год, два прошло, и настала любовь — к молодой вдове, примерной матери, верной памяти мужа. Гуляли обычно с 7 до 11 вечера, шли длинной дорогой к Чернослободскому кладбищу, где был похоронен Михаил Павлович. Сначала дорога шла вниз к речке Ельчик, а затем круто вверх мимо дома, где когда-то жил Михаил Павлович. Черная Слобода кончалась кладбищем со старинными могилами, прудом и церковью.
Так и настала любовь к этому месту в Ельце — церкви Введения с седым высоким в ней священником (в церкви деревянный пол, и все богомольцы знали свои места, ни толчеи, ни суеты при службе не было), большой зеленой полянке вокруг церкви (ребятишки по веснам играли), домику Рудневых, ребенку, старушке и вдове. «Только потому, что нельзя было ни в старушку, ни в ребенка влюбиться, я — просто привязался, как к родной, вдове. Тут — грация; ласка души; тончайшая деликатность; нежность физическая, неуловимо-милые манеры, а главное, это чудное отношение к старику свекру, золовкам (сестры мужа Екатерина и Мария), братьям, ко всему — меня прельстило, глубоко одинокого человека. Я думаю, чувство радости и суммы этого родства было главное. Я же и своих родителей потерял рано, так что вообще внесемеен… Все знали мое положение (т. е. что есть жена), но, странно, все меня любили, и свекор, и деверья, и дяди, все»[103].
Розанов снимал квартиру в доме Рогачевой недалеко от гимназии. И однажды, когда ему что-то грозило, он между речей сказал Варваре Дмитриевне, что купит револьвер. Вдруг к вечеру она с пылающим лицом входит в его комнату и, едва поцеловав, говорит:
«— Я сказала Тихону (брат, юрист)… Он сказал, что это
— Сибирью…
— Сибирем, — она поправила, — равнодушная к форме и выговаривая, как восприняло ухо. Она была занята
Варвара Дмитриевна вышла из третьего класса гимназии. Заметив, что учитель, говоря ученицам объяснения, всегда опирался пальцем на стол, стала пачкать учительский стол чернилами. Учитель пачкался и пожаловался. Варе поставили в поведении «4». Мамаша ее (Александра Андриановна), вообразив, что «4 в поведении девушке» марает ее и намекает на «седьмую заповедь», оскорбилась и сказала:
— Не ходи больше. Я возьму тебя из гимназии. Они
Уход из гимназии совпал с началом влюбленности в Михаила Павловича. Варя вспоминала: «Мамаша, бывало, посылает за бумагой (нитки): я воспользуюсь и мигом пролечу в Черную Слободу, — чтобы хоть взглянуть на дом, где он жил» (381).
Розанов считал, что Варвара Дмитриевна — это самый нравственный человек, которого он встретил в жизни. «Она бы скорее умерла, нежели бы произнесла неправду, даже в мелочи. Она просто этого не могла бы, не сумела. За 20 лет я не видел ее хотя
Подлинную любовь к человеку, то, что высокопарно именуется «гуманизмом» или «милосердием», Розанов встретил в своем «друге» и ее матери. «Почему они две и сделались моими воспитательницами и „путеводными звездочками“», — добавляет он.
Любовь к Варе началась, когда он увидел ее лицо, полное слез (именно лицо плакало, а не глаза) при смерти постояльца Петропавловского, платившего за две комнаты и стол 29 рублей. Увидев такое горе по совершенно «чужом человеке», он «остановился как вкопанный», и это решило его выбор, судьбу и будущее.
Плач у гроба третьего сблизил два одиноких существа. «Так вот, можно жалеть, плакать», — думал Василий Васильевич и, удивленный, пораженный, стал вникать, вслушиваться, смотреть. «Т
Он «подал руку» — долго не принимаемую, по неуверенности. «Ведь я ходил в резиновых галошах в июне месяце, и вообще был „чучело“, — вспоминает Розанов. Да и „невозможно“ было (все знали, что он женат). Но колебания быстро прошли. „Слезы по третьем“ решили все: когда казалось все „разрушенным и погибшим“, когда „подойти ко мне значило погибнуть самому“», — а Розанов обо всем честно рассказал, — рука протянулась, и колебания кончились.
И Елец стал местом, где он нашел человека, друга на всю жизнь. В письме к К. Леонтьеву в мае того достопамятного 1891 года Розанов писал: «Что для Вас — Оптина Пустынь, то для меня — здесь церковь Введения, и одна семья духовная (или вернее — род), в котором вот уже 3-й год я исключительно провожу свободное время»[104].
И далее в письме следует блестящий портрет Александры Андриановны Рудневой, старой диаконицы, внучки Иннокентия Херсонского, которая, едва умея писать, долгими разговорами и, конечно, непреднамеренно научила его впервые понятию законности, долга и ответственности (внутренней), хотя Розанов кончил университет и изучал римское право. Она несколько раз бывала у старца Амвросия в Оптиной Пустыни и в трудных случаях жизни обращалась к нему письменно за советом. Не могла она не посоветоваться с отцом Амвросием и в сомнительном случае брака ее дочери с Василием Васильевичем. И, лишь получив «благословение» (на что недвусмысленно намекает Розанов), могла согласиться на тайное венчанье.
Александра Андриановна рассказывала, как старец Амвросий сказал ей: «Дом и думать не смей продавать»[105], когда она после смерти мужа и зятя осталась с дочерью и внучкой вовсе без всяких средств, без пенсии и помощи. За дом можно было бы получить тысячи две и начать перебиваться: на первое бы время хватило. Но старец рассчитал не первое время, а именно далекое. Запрет его был равен закону. «Жили три сироты в холодном и голодном домике: но помогли на первые месяцы родные, а затем нашелся жилец, стал на „хозяйский харч“, и семья перебивалась десятый уже год, с трудом, но не впав в разорение и нищенство, которых бы без дома не избежать»[106].
Собственная жизнь Александры Андриановны, начиная с 16 лет, была непрерывным исполнением долга, трудом и заботами около 4-летнего брата, которого должна была, по смерти матери, взять на свое попечение. За Дмитрия Наумовича Руднева она вышла замуж, потому что он был «тихий и удобный для воспитания брата ее»[107]. Она все сообразила и не вышла за «бойкого», который был бы «самой люб», а за удобного. Сама же была постоянно веселая и