время» как единственную собственно русскую газету, не с «финляндским оттенком», не с «польским оттенком», не с «еврейским оттенком», так что «все нормально-русские, просто-русские держатся ее».
Старик Суворин, исключительно чуткий к талантливости, привечал Розанова. Он помог ему так же, как ранее Чехову, совершенно не заботясь, насколько Розанов «нововременец», понимая, что Розанов все равно будет везде писать только свое и о своем, не считаясь с окружением. В редакции не все его статьи проходили и печатались. Иные бывали «сняты с набора», то есть далее отпечатанных гранок дело не шло. Газета была достаточно богата, чтобы набирать статьи Розанова, а потом уже решать, пойдут ли они в номер.
Иногда же возникала необходимость написать на какую-то тему немедленно, и Розанов, не сходя с места, писал, и писал прекрасно. Когда началась революция 1905 года, он порывался уйти из газеты. «Там меня связывает только сам Суворин, — писал он М. Горькому в конце 1905 года. — Тут тоже, пожалуй, слабость: старик меня любит (он далеко не всех или скорее почти всех своих сотрудников не уважает), и это вызывает во мне не то что любовь, но очень ласковое к нему чувство»[285].
Зинаида Гиппиус так поясняет характер отношений Розанова с газетой: «Мы все держались в стороне от „Нового времени“; но Розанову его „суворинство“ инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не „ихний“ (ничей): просто „детишкам на молочишко“, чего он сам, с удовольствием, не скрывал»[286].
Бессмысленно «защищать» Розанова от «Нового времени», с которым была связана вся его жизнь и работа. Однако разъяснить его положение в редакции этого консервативного издания, вызывавшего злобные нападки тех, кто готовил «великие потрясения» в России, следует и даже необходимо.
Один из литературных критиков тех лет Н. Я. Абрамович не без основания замечает: «Розанов не нововременец, несмотря на то, что работал в „Новом времени“ очень много лет и писал очень многое решительно во вкусе „Нового времени“. Но закал его личности, его писательского и человеческого „я“ не таков, чтобы на него могла иметь хоть малейшее влияние та атмосфера чиновничьего шумного убожества, которая царила в редакции этой газеты. С своей стороны, и он со своими темами всегда был там „чужим“, взаимно отталкиваясь с сотрудниками этой газеты, которых он тайно, конечно, презирал. В „Новом времени“ лишь небольшая часть Розанова»[287].
В письме Суворину в мае 1904 года Розанов писал о литературном деле, которому отдал всю жизнь: «Русскую литературу, при всех ее „текущих недостатках“, я очень люблю. В разные времена жизни я верил или пытался верить в разные стороны нашей жизни: то — в государство, то — в церковь. А кончил, казалось бы, самой вульгарной верой — в литературу»[288] .
Роль Суворина, у которого в редакции Розанов проработал почти 20 лет, никогда не была пагубной для писателя, как и сама газета при внимательном ее чтении предстает совсем в ином виде, чем пытались нам внушать долгие десятилетия. Журналист Д. А. Лутохин вспоминал, что в редакции суворинской газеты Розанова недолюбливали. А некоторые (М. О. Меньшиков и В. П. Буренин) и вовсе не переносили. «Понимал и любил его один старик Суворин, так же отогревший и Розанова, изнывавшего в провинции в бедности и не на любимом деле, как в свое время пригрел Чехова. Много за это отпустится грехов А. С. Суворину»[289].
Писать Розанов мог на любые темы, даже не свои, но всегда придавал им нечто свое, розановское. «Милая русская привычка говорить, писать и даже жить не на тему. Вы не замечаете этого, что почти все русские живут не на тему? Химики сочиняют музыку, военные — комедию, финансисты пишут о защите и взятии крепостей, а специалист по расколоведенью попадает в государственные контролеры, выписывает из Вологды не очень трезвую бабу и заставляет все свои департаменты слушать народные песни»[290]. Речь идет, конечно, не только о А. П. Бородине, Грибоедове или главном контролере Т. И. Филиппове, но о самом понимании особенностей русской интеллигенции.
Ассоциативное мышление позволяло ему свободно перебрасываться от одной темы к другой. Так, в статье о домике Лермонтова в Пятигорске Розанов обратил внимание на то, что домик этот стоит на Лермонтовской улице (правда, он еще не знал, что похоронен поэт в селе Лермонтове, так же как не знал, что Белинский провел детство в городе Белинский, Пушкин учился в лицее в городе Пушкин, а Лев Толстой умер на станции Лев Толстой — это все еще было впереди).
Василию Васильевичу не нравились переименования улиц (о городах тогда еще не додумались). «Гоголевская улица», «Пушкинская улица», «Лермонтовская улица» — это искусственно, говорил он. «Такие названия не народны и не вытекают ни из быта улицы, ни из характера и физиономии ее, ни из ее истории и основания. То ли дело „Сивцев Вражек“ (в Москве) или „Ситный рынок“ (в Петербурге). Такое название — физиономия! В истории же и в быте все должно быть колоритно и сочно. Названия улиц именами писателей не украшают их, а портят их, стирая, и вовсе напрасно, их физиономию и собственную сущность»[291].
С годами уходили друзья. Сначала Н. Н. Страхов, затем «человек глубочайше тонкого ума» Федор Эдуардович Шперк. У Василия Васильевича была своя мера отсчета таланта других писателей, не укладывавшаяся в общепринятую. «Трех людей я встречал умнее или, вернее, даровитее, оригинальнее, самобытнее себя: Шперка, Рцы и Флоренского. Первый умер мальчиком (26 л.), ни в чем не выразившись; второй был „Тентетников“, просто гревший на солнышке брюшко. „Иван Иванович, который играет на скрипке“, — определял он себя (иносказательно, в одной статье). Замечательное в их
Поразительна по глубине и силе художественного выражения запись Розанова о юном философе Шперке и о «бессмертии» всего, что «было». «Сказать, что Шперка теперь
Литература только после Первой мировой войны подошла к осмыслению того, что провидел здесь Розанов: слияние прошлого и настоящего. У. Фолкнер один из первых художественно показал неизменность прошлого и как оно «пронизывает» настоящее: «все на своих назначенных местах» (концовка романа «Шум и ярость»).
Другой не менее горькой утратой была смерть Вл. Соловьева, которого в предисловии ко второму изданию своей книги «Природа и история» Розанов назвал «самою яркою философскою фигурою» в России XIX века. В первые годы нового века Розанов публикует письма к нему Соловьева, как ранее он уже напечатал письма Леонтьева и Рачинского, а позднее опубликовал письма Страхова и Ю. Н. Говорухи- Отрока.
Литературу «частных писем» Розанов считал самою интересною и дорогою и пояснял: «Интересна она потому, что если скажется в письме дело, то уже в такой сердцевинной стороне своей, какая редко сказывается в книгах или, точнее, до которой в книгах никак не доберешься, надо много читать „посредствующего и ненужного“; а дорога эта литература оттого, что нигде так, как в частном письме, не скажется неуловимое, незаметное в человеке или писателе, что его характеризует»[292].
Сожаление о невозвратно ушедшем наполняет всю статью Розанова о письмах Соловьева. Вот он вынул тоненькую пачку телеграмм и писем Владимира Сергеевича, перечел их, слезы наполнили его глаза, и пробудилось безмерное сожаление: «Верно, мудры мы будем только после смерти; а при жизни удел наш — сплошная глупость, ошибки, непонимание, мелочность души или позорное легкомыслие. Чем я