воспользовался от Соловьева, его знаний, души? Ничем. Просто — прошел мимо, совершенно тупо, как мимо верстового столба. Отчего я с ним никогда не заговорил „по душам“, хотя так много думал о нем
Вспоминая перипетии своих взаимоотношений с Соловьевым, Розанов рассказывает, как тот прислал ему свою книгу «Оправдание добра» и просил прочесть в ней введение, седьмую и еще какую-то главу. Но Василий Васильевич ничего не прочел из-за давно внедрившегося в него «отвращения к чтению книг». Причину такого «постыдного» явления он сам усматривал в преждевременном раннем чтении, с 10-летнего возраста, причем совершенно запойном. «От постоянного чтения родные меня называли „книжным червем“… Так продолжалось лет 25–30, пока струна не лопнула или, точнее, не начала медленно перетираться: и именно к самому нужному времени (начало старости) у меня вовсе утратилась способность чтения, кроме разве таких совершенно новых и оригинальных книг, как, например, „Талмуд“ или „Кабала“ (если бы попались). Да еще страницы Библии я люблю перечитывать. Но даже журнальную или газетную о себе статью я прочитываю с трудом, не всегда сразу по получении, а иногда на другой или третий день, и не всегда дочитываю»[294].
И хотя позднее, видя в Соловьеве прежде всего «европейского писателя», Розанов полагал, что ему не хватало «русского духа», на этот раз, получив книгу, Василий Васильевич ничего не произнес, а лишь передал непрочитанную книгу Шперку, этому «обаятельному начинающему разбойнику», как он называл его. Шперк тут же напечатал на нее в «Новом времени» уничтожающую рецензию, озаглавленную «Ненужное оправдание». Логика Шперка была такова: правда проста и самоочевидна, добро в защите философии не нуждается, простые люди его и так знают, а Соловьев написал книгу, где доказывает, что белое есть белое или что белое не очень бело.
Отношение Шперка к Соловьеву сложилось еще раньше. После нескольких визитов к нему проницательный Шперк сказал задумчиво: «Соловьев в высшей степени эстетическая (т. е. в нем все красиво) натура, но совершенно не этическая»[295].
Розанов относил Соловьева к безусловно «холодным» писателям. «Он весь был блестящий, холодный, стальной (поразительный стальной смех у него, — кажется, Толстой выразился: „
В этой оценке не могло не сказаться «отвращающееся» отношение к нему Страхова, хотя личные симпатии и антипатии Розанова никогда не зависели от взглядов других людей, даже друзей (например, в отношении к Леонтьеву, которого Страхов не любил).
Вспоминая в 1913 году давно умершего Соловьева, Розанов записал: «Все время сближения с Соловьевым я чувствовал, сидя в комнате, на извозчике, что около плеча моего „пена и прах“», как с Толстым, в единственное свидание: «Он смотрит
Последней большой утратой в те предвоенные годы стала для Розанова смерть А. С. Суворина. Уходила в прошлое целая полоса в жизни Василия Васильевича и всей русской журналистики. «Хороня его, — писал Розанов, — все должны вспомнить, что хоронится величайший журналист второй половины XIX века и начала XX века, не только России, но и Европы, что хоронится золотое перо, — и так, как он плакал о России в дни Цусимы, в черный год японской войны, — уже долго никто не поплачет о ней. Этого родного голоса долго не забудет Россия… Все знали, что Суворин не свое говорит; не то, что ему нашептывают ближайшие сотрудники или политическая партия; все знали, что „Суворин говорит“ означало — „нужно России“. Вот это „нужно России“ — секрет им созданной газеты. Этот секрет многие старались угадать и повторить. Но никому не удавалось. Ибо у него это шло из натуры, а у них — от искусства и подделки»[297].
Василий Васильевич был большой домосед, и его поездки за пределы Петербурга в течение двадцати с лишним лет можно перечислить по пальцам. В 1898 и 1907 годах он ездил на Кавказ и написал о забытом и заброшенном лермонтовском домике в Пятигорске, что послужило толчком для создания в дальнейшем там музея. Трижды он ездил за границу: весной 1901 года вместе с женой в Италию, летом 1905 года в Германию и Швейцарию с женой и старшими детьми (Аля, Таня, Вера, Варя) и в июне 1910 года с женой в Германию.
По России Розанов путешествовал тоже не очень часто. Летом 1907 года он совершил поездку на пароходе по Волге, описанную в серии статей «Русский Нил», печатавшихся в «Русском слове» под псевдонимом В. Варварин. Были еще две памятные поездки в качестве корреспондента «Нового времени»: в Москву в 1909 году на открытие памятника Гоголю и в Киев в 1911 году на похороны убитого Столыпина. Были, конечно, ежегодные выезды летом с детьми на дачи, но это все вблизи столицы.
В июле 1904 года случилась совершенно непредвиденная поездка с семьей в Саров в годовщину канонизации Серафима Саровского. Рассказ об этом под названием «По тихим обителям» вошел позднее в книгу Розанова «Темный лик» и с неослабным интересом читается ныне, в пору обретения мощей преподобного Серафима Саровского.
С присущей ему проникновенностью в душу читателя Розанов рассказывал: «В пору, когда Пушкин писал „Руслана и Людмилу“, декабристы зачитывались Ламартином и Байрон пел „Чайльд-Гарольда“, в эпоху конгрессов, Меттерниха, в эпоху начинающегося социального брожения, — в этих лесах жил человек, явивший изумительное воскресение тех тихих и созерцательных душ, какие во 2-м, 3-м, 4-м веках нашей эры жили в пустынях Ливии, Синая, Сирии. Ни один еще святой Русской земли так не повторил, но без преднамерения, неумышленно, великих фигур, на которых, собственно, как мост на своих сваях, утвердилось христианство… Это особенное место, особенное лицо, не смешиваемое с мудрецами, с великими вздымателями волн истории, как Гус, Иероним Пражский, Лютер. Здесь — все тихо. Была ли здесь хоть малейшая неправда, как есть она везде, во всем на земле, по слабости человеческой, по греху человеческому? Мне кажется, существо „отшельничества“, в первой и чистой фазе его, и заключалось в желании „уйти от греха“. Ибо „грех“ всегда является от замешательства обстоятельств, от столкновения их с лицом человеческим и лица человеческого с ними. Уединись — и станешь немного лучше. Уединись надолго — душа успокоится… И тогда придут к такому человеку животные, не боясь его, даже любя его, даже понимая как-то его, — и он их постигает новым постижением.
Встав от мощей, я оглянулся на храм. Высоко влево над дверями было огромное изображение Св. Серафима с подходящим к нему медведем. „Хорошо, — подумал я, — что в храмовые изображения внесен и медведь и сосны“. Но я ошибся. Спрашивая потом „икону Преподобного Серафима с медведем“, я услышал спокойный ответ: „Это картина, а не образ; а вот образок“» [298].
Путешествуя три года спустя по Волге, Розанов хотел посетить в Кинешме церковь на окраине города, но ему не разрешили: батюшка на просьбу не отозвался и не стал разговаривать. Василий Васильевич был до того раздосадован, что очарованность храмом как слетела: «Казенная вещь, а я думал — храм. Просто — казенная собственность, которая, естественно, заперта и которую, естественно, не показывают, потому что для чего же ее показывать? Приходи в служебные часы, тогда увидишь. Казенный час, казенное время, казенная вещь»[299].
Сила письма Розанова в том, что он пишет как будто о нас, о наших днях. Много лет назад я привез дочь в Звенигород показать чудесный древний храм на Городке. Маленькая церковь, одноглавая и беленькая, как стройная девица, стоит на высоком берегу реки вблизи остатков старого леса. Домик священника рядом. Церковь закрыта. Стучим к батюшке. Долго никто не выходит. Наконец, приотворив дверь, выглянула женщина и на просьбу открыть храм ответила решительным отказом: батюшка не велит.
То же у знаменитой Спас-Нередицы около Новгорода, разрушенной во время войны и ныне восстановленной. «Начальство не разрешает», — было сказано мне на убедительную просьбу открыть храм для приехавших из Москвы двух писателей. Розанова не пустили в Кинешме 90 лет назад, в Звенигороде храм не открыли 20 лет назад, а история у Спас-Нередицы произошла несколько лет назад. Любит русский