Я так удивился, что вмешался в диалог приказчика и покупателя.
— В самом деле такое совпадение?
— Да. Весь распродан. И когда распродали, то пришло запрещение: не продавать более. — Ну, чисто «по-русски»!
С тревогой писал Розанов в годы первой мировой войны, что равным спросом пользуются книги А. А. Вербицкой и Льва Толстого: «Ведь читатель с равным спросом на Толстого и Вербицкую или страна с равным числом читателей Толстого и Вербицкой ни к черту не годится»[475].
И встревоженный писатель обращается к русскому читателю, от которого в конечном счете зависит судьба литературы и, может быть, даже всей страны: «Если ты не будешь знать и любить своих лучших писателей, если будешь давать ловкой Вербицкой строить второй (как мне передавали) каменный дом, щекоча нервы студентов и курсисток, если „читатель-студент“ и „читательница-курсистка“ (естественно, самый обильный читатель) на самом деле суть только „бульварные читатели“, — то, конечно,
О неблаговидной роли коммерческих издательств Розанов писал в связи с проходившим в Петербурге в июне 1909 года первым Всероссийским съездом издателей и книгопродавцев (съезд русской печати, как его называли): «Книгопродавцы, как вороны, питающиеся падалью, кидались на все и все разносили „в пищу“ еще слабому и некультурному народу, — лишь бы давало им „барыш“»[477].
В 1916 году появилась книга Н. Я. Абрамовича «Улица современной литературы» — о развлекательном чтиве, о «восторге перед тупыми утробными клоунадами». Розанов сразу воспринял эту работу как очень нужную и своевременную: в ней показано, что нынешняя русская литература «диким и странным образом ниспала в какую-то арлекинаду, унизилась до кривляний, шуточек и хохота циркового клоуна, которого может выносить только улица и которого нельзя пустить в комнату, гостиную или кабинет»[478].
К явлениям массовой культуры относил Розанов и вошедший в моду обычай раздавать «похвальные листы», «ордена» живым писателям — устраивать литературные вечера в честь здравствующих литераторов. «Каким стыдом, каким невыносимым стыдом залилось бы лицо Белинского, если бы ряд друзей-писателей, покойные Боткин, Грановский, Герцен, Грубер, наконец Гоголь и Лермонтов, войдя в его комнату, похлопали бы его по плечу и сказали:
— Ну, неистовый Виссарион, потрудился ты! Столько лет стоял на посту критики. Можно сказать, хранил честь литературы и отстаивал достоинство литературы. И уже болен, ослаб… Но не кручинься. Нет заслуги, которая бы не наградилась, и нет звезды, которая не воссияла бы. Вот билет, детина. Приходи. Устраивается
ВЕЧЕР В. Г. БЕЛИНСКОГО
— Я, Герцен, беру выяснить перед публикой: 1) „Общественное значение идеалов Белинского“; Боткин прочтет эстетическое mot (слово): „Белинский и Пушкин“. Потом одна дама поиграет на рояли… что ты любишь? чего тебе хочется? 2) Лермонтов прочтет „Пророк“ — стихотворение, где он разумеет тебя и, наконец, 3) Грановский прочтет: „Были ли критики в Древнем Риме, отчего их не было и что от этого произошло“, — все с намеками на тебя и упоминаниями о тебе…
Что почувствовал бы Белинский?! Нельзя и вообразить!! Но прежде всего нельзя и вообразить, чтобы друзья Белинского или просто писатели
Но изменились времена, а с ними «страшно изменилось существо писателя», душа его. Слиняло одно лицо и зарумянилось другое — «самодовольное», «глуповатое лицо, похожее на масляничный блин с завернутою в него семгою». Так Розанов видел не только свое время, но и провидел наше.
Поводом для раздумий о литературных вечерах послужило полученное Василием Васильевичем приглашение на «Литературно-музыкальный вечер, посвященный произведениям Федора Сологуба». Свое отношение к этому факту он выразил достаточно эмоционально: «Можно ли представить себе Белинского, Добролюбова, Грановского, представить Лермонтова или Гоголя, представить Островского, Толстого, Гончарова говорящими: „Господа, устроимте вечер обо мне…“ Просто какой-то ужас… „Вечер об Евдокии Растопчиной“… еще кое-как можно представить. „Великосветская забава“… Можно представить себе, что Манилов согласился бы, если бы вкрадчивый Чичиков предложил устроить „Публичный вечер, посвященный рассмотрению планов Чичикова и Манилова“… Ноздрев всеконечно и живейшим образом принял бы участие в „Вечере, посвященном описанию его порывов, успехов и неудач“».
Л. Толстой отказался от публичного чествования в связи с его 80-летием; Федор Сологуб и «нынешние» — «с превеликим удовольствием». Печальную разгадку этого явления Розанов видел в отсутствии «темы существования» в эти «страшные годы» безверия, лжи, обмана. «Не знаем, что делать… Чем заняться… Что бы почитать. Давайте
Массовой культуре низкого пошиба, пинкертоновщине и бульварной литературе в духе Вербицкой, затопившей книжный рынок, Розанов противопоставлял кипучую просветительскую деятельность А. С. Суворина, который первый напечатал в 1882 году Полное собрание сочинений Достоевского, а к 50- летию смерти поэта — «рублевого Пушкина! По гривеннику за том, довольно значительный, в прекрасной печати, в переплете! Это значило, по тем временам, дать почти даром Пушкина!! Он дал его всей России, напечатав в огромном количестве экземпляров и не взяв в этом издании ни рубля себе в карман»[480].
Это был гражданский подвиг, на который мало кто был способен из социал-демократии, провозгласившей себя выразительницей народных интересов. «Дешевая библиотека», издававшаяся Сувориным по гривеннику, включала в себя все лучшее из русской литературы, «Историю» Карамзина, Белинского, все лучшее из западноевропейской литературы, включала Шекспира. Но вся печать «дружно» прокляла имя Суворина как представителя «звериного национализма» и, говорит Розанов, «задавила его прелестную „Библиотеку“ миллионными изданиями „Гамсуна и д’Аннунцио“, где уже „национализма“ не было, а были все девочки и любовь»[481].
Одним из первых в России Розанов оценил массовый, народный характер воздействия кинематографа и вступил в полемику по этому вопросу с молодым К. Чуковским. «Кинематограф — это современный „Петрушка“, не более, но и не менее»[482], — писал Розанов, видя в этом искусстве продолжение истории «лубочных картинок», народное зрелище, отражающее интересы и вкусы народные.
Проблемы, связанные с массовой культурой, получили широкое отражение в «Уединенном», но отнюдь не это вызвало цензурные преследования автора, начавшиеся сразу по выходе книги.
6 марта 1912 года Петербургский комитет по делам печати наложил арест на 2400 экземпляров книги «Уединенное». Цензор обнаружил в ней порнографию и «непристойный рассказ о священнике, совершающем богослужение», в чем усматривалось поношение обрядов православной церкви.
Через неделю комитет возбудил судебное преследование против лиц, виновных в напечатании этой книги, общий тираж которой составил 9400 экземпляров. Семь тысяч экземпляров разошлось и было распродано до санкций цензуры.
Председатель Комитета по печати А. Катенин специальным письмом прокурору Петербургской судебной палаты просил возбудить судебное преследование против автора книги, «местожительство которого Комитету неизвестно».
Местожительство Василия Васильевича, переезжавшего с Звенигородской на Коломенскую, было вскоре установлено, и началась судебная волокита, отголоски которой встречаем в первом коробе «Опавших листьев»: «В один день консилиум из 4-х докторов… И — суд над „Уединенным“. Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя — чтобы отбросить всю эту чепуху» (175). Под записью дата: 10 ноября.
Только 21 декабря 1912 года (книга к тому времени давно разошлась по России) Петербургский окружной суд на углу Шпалерной и Литейного вынес приговор по статье 74 Уголовного уложения