У развалин бывшего Дома просвещения имени Янки Купалы дорогу перешла черная фигура в длинной поповской рясе.
— Тьфу, — гневливо сплюнул через левое плечо Сазон Иванович, чуть не угодив в Михася. — По прежним временам — плохая примета. Дело может испортить.
Поп обернулся и поздоровался. И Сазон Иванович почтительно приподнял картуз.
— Махолкич Демид. Бывший счетовод из Заготсырья, — сообщил он Михасю. Ты смотри, как вся жизнь кувырком пошла. Счетовод в попы подался. Ну ничего. Все-таки он не очень еще настоящий поп. Может, примета и не оправдается. Так что же, Михась, кругом тебя везти или здесь сойдешь? остановил лошаденку у развалин здания бывшего горсовета. — Тебе на Коровинскую?
— Да я сам еще не знаю, — опять смутился Михась. — Я, пожалуй, правда здесь сойду.
— Чего не знаешь? — усмехнулся Сазон Иванович. — Куда тебе идти, не знаешь?
— Нет, я знаю, — густо покраснел Михась. — Но я только еще не сообразил. Может, я правда через кладбище пойду.
— Чего ты не сообразил? — пристально и насмешливо посмотрел на него Сазон Иванович. — Не сообразил, можно ли мне верить, раз я у немцев служу? Я с тобой, вот гляди, откровенный до пупа, а ты — темнишь. Ты же к Бугрееву идешь, к Василию Егорычу Бугрееву. Правильно я говорю?
— Ну, допустим...
— Эх, — вздохнул Сазон Иванович. — Ты гляди что. Все советские, свои на своей земле. А друг дружку опасаемся. И правильно! Не опасаться сейчас нельзя. Ладно! Значит, с послезавтрего жду, где сказал. Будь здоров! Или... хотя минутку погоди! Я тебе не велел домой ко мне являться. Это учти — днем. Но ежели что случится очень срочное, нужен буду, приходи ночью в любое время. Я ведь не там теперь живу, где раньше, не в Мухачах. Я здесь, в Жухаловичах, живу — Сенная, девять. Во дворе у меня собака. Очень строгая! Во двор не заходи. Стучи мне в крайнее окно слева. У меня у окошка кровать. Тихонько стучи, чтобы не поднять собаку. Чтобы лишнего лаю не было. Ну опять — до свиданья. Привет. Будь здоровый. Через кладбище тебе тут будет ближе...
Через кладбище Михась никогда не ходил. Он боялся кладбища. И даже во время войны, навещая Василия Егоровича Бугреева, он выбирал не ближний, сравнительно безопасный путь, а, напротив, дальний — через плотинку, через Почтовую.
Чаще же он пробирался к Бугрееву со стороны леса, где когда-то был артиллерийский склад.
Он и сейчас охотно обогнул бы кладбищенскую гору. Но на Почтовой наверняка у него стали бы проверять документы. Тем более на пруду, на плотинке, в бывшей школе, теперь ортскомендатура и рядом — полиция. Нет уж — лучше без нужды не рисковать.
Михась недолго постоял у какой-то белой, с выщербленной штукатуркой стены, посмотрел, как отъезжает Сазон Иванович, помахал ему кепкой и, усилием воли что-то решительно сжав в себе, вошел в широко распахнутые ворота.
В последнее время он немало повидал — и, конечно, не только повидал покойников. Но между теми покойниками, на поле боя, и этими, на кладбище, кто понимает, — громадная разница.
Легкий зыбкий ветерок, все усиливаясь, обрывает последние листья с дубов и ясеней, широко разветвившихся над могилами, над крестами и памятниками. И опавшая листва шуршит под ногами, издавая горький запах вина и тлена, грибов и непроточной, плесневелой воды.
Тоненько позвякивают и скрипят под ветром жестяные венки, обернутые длинными лентами, на которых уже слиняли, смытые дождями, скорбные слова.
Михась идет, стараясь без надобности не оглядываться, стараясь не читать надписи на памятниках и на дощечках под крестами, стараясь не вглядываться в фотографии усопших, вставленные кое-где в фарфоровые медальоны. Хочет скорее пересечь поселение мертвых, эту пологую гору, иссеченную множеством узких тропинок.
На вершине горы заканчивается одно кладбище и через дорогу начинается другое — еврейское.
Михась неправду тогда сказал Мамлоте, будто бы уже ходил по еврейскому кладбищу. Нет, он никогда не бывал здесь. И кладбище это удивляет его необыкновенной пустынностью.
На открытом пространстве, на голой глинистой почве, кое-где поросшей чахлой травой, в беспорядке расставлены, как разбросаны, бурые и черные камни памятников, то квадратных, то закругленных, и на них — непонятные надписи.
И другие камни — только очень большие, — разбросаны дальше, под горой и по всей местности.
Это так страшно выглядят отсюда, издали, каменные полуразрушенные дома Жухаловичей.
Михась, однако, безошибочно узнает со склона горы среди развалин и двухэтажный Дворец труда железнодорожников (он здесь был с отцом на вечере строителей), и церковь Воздвиженья (бабушка тайно от родителей водила его сюда, когда он был еще маленьким), и кинотеатр «Октябрь» (он много раз бывал там с сестрами), и Пироговскую больницу (ему там, маленькому, лечили уши), и ресторан «Буг» (тетка его, тетя Луша, работала в ресторане судомойкой, он когда-то обедал у нее на кухне, ел котлеты с тонко нарезанной картошкой и компот в стакане).
Это был веселый, полный разных удовольствий городок. Михась любил с деревенскими ребятами пошататься по его улицам. А теперь городок выглядит мертвым.
Нет, не совсем мертвым.
За бывшим рестораном «Буг» можно разглядеть людей и телеги с лошадьми. Там — базар. Люди все еще чего-то покупают и продают.
Сазон Иванович велел искать его на базаре в девять утра. Это нельзя забыть — ровно в девять. Или в два часа — на мельнице.
Михась отгибает рукав и смотрит на часы. У него великолепные часы, с толстым стеклом, на широком ремне. Он снял их под Слуцком с немецкого офицера. Офицеру тому уже не потребуются больше часы. А Михась часто должен действовать точно по часам. И Василий Егорович Бугреев ему сказал: «Желательно, чтобы ты приходил ко мне всегда в одно и то же время. Лучше всего — в двенадцать. Я тогда дома; А если меня нет или кто лишний у меня — подкова над дверями, ты увидишь, отодвинута немножко и с подоконника цветок убран».
Было двадцать минут двенадцатого.
Михась решил, что ему лучше еще побродить здесь по кладбищу, чем спускаться с горы раньше времени. И — странное дело — он как будто попривык уже к этим бурым и черным памятникам. Рассматривал их теперь спокойно, без особого, однако, интереса. И сам удивлялся, что кладбищенская гора уже не очень пугает его. Конечно, ночью здесь не дай бог ходить. Ночью, впотьмах, наткнешься на какой- нибудь крест или еще на что. Можно просто с ума сойти. А днем — ничего. Все видно. Хорошо видно. И далеко.
Михась захотел разглядеть отсюда мельницу. Бревенчатая, старенькая, обомшелая, она всегда тряслась у плотины, когда он проходил мимо. Сейчас ее трудно было разглядеть. Заслоняло здание бывшей школы.
В школу Михась ходил почти шесть зим. Но теперь, глядя на нее издали, не испытывал теплых чувств. Даже отвернулся и стал смотреть в другую сторону — на развалины МТС. И не потому, что в бывшей школе разместилась ортскомендатура. Нет, просто неприятно было вспоминать, как он учился здесь. Плохо учился. И его постоянно угнетало состояние виновности перед учителями, чья строгость и придирчивость никогда не совпадали с его представлением о справедливости.
Михась долго смотрел на развалины МТС. И у него внезапно опять согрелось за пазухой то место, куда по утрам, отправляясь на работу, запихивал еще горячие картофельные лепешки, завернутые матерью в газету и чистую тряпочку.
Мать давала ему еще кусок сахару, когда в доме иногда бывал сахар. А Михась отказывался: не маленький, ешь, мол, сама. Но мать смеялась: «Бери, бери, пока не женатый. Женишься, сахару не поешь. Детям придется оставлять...»