А ведь ничего особенного сейчас не произошло. Тишков только упрекнул его за грязь в районной чайной. Подумаешь, какое важное дело! Ни одного председателя исполкома еще не снимали за такие дела, даже выговоров не объявляли.
И все-таки Сергей Варфоломеевич чувствует себя не свободным. Чай обжигает ему губы. Он дует в чашку. Потом медленно выливает из нее на блюдце и, приподняв блюдце на растопыренной ладони, пьет мелкими глотками.
А Перекресов беседует с Клавдией и внимательно слушает ее, хотя она теперь рассказывает какие-то байки про своего брата Федора.
Сергей Варфоломеевич уже не первый раз сегодня удивляется, что такой большой работник, как Перекресов, только и делает, что внимательно, не перебивая, выслушивает каждого. Хотя мало ли что могут наговорить!
Сергею Варфоломеевичу и в голову не придет, что умение терпеливо и с интересом слушать людей, может быть, и есть одно из самых драгоценных качеств человека, взявшегося руководить людьми. И надо уметь не только слушать, но и вызывать на разговор, располагать к себе людей.
— ...Женихи? Какие уж для меня теперь женихи? — улыбается Клавдия, отвечая на вопрос Перекресова. — Я в этом деле почти что разочарованная. А сама вся сияет здоровьем, и силой, и еще не растраченной молодостью. Это как в песне у нас поется: «Отшумел камыш, отгремел и гром...»
«Значит, она не замужем, — устанавливает Сергей Варфоломеевич, допив чай. — Очень сильно она меня когда-то любила. Значит, правда, что любила, не обманывала. Из-за меня, наверно, и не вышла замуж. Наверно, из-за меня не вышла. Но неужели ж она теперь меня не узнает или не хочет узнать? Хотя, может, она даже и не слыхала, что я тут был председателем райисполкома».
Подумав про себя внезапно в прошедшем времени — «был», — Сергей Варфоломеевич отодвинул пустую чашку с блюдцем. Но Клавдия, должно быть, не заметила этого, не предложила ему еще чаю, как предлагала только что Перекресову и Григорию Назаровичу.
Она теперь рассказывала с увлечением, как Тишков следит за чистотой в чайной и вообще во всем добивается культурности. Он говорит, что, если у них дела в колхозе пойдут хорошо, они года через два отстроят и свой клуб. Надо, говорит он, приучать людей к чистоте и красоте жизни, чтобы они сами себя уважали и видели, что у них намечается впереди.
— А брат мой был просто так — пустельга, — вздыхает Клавдия. — Хотя, может, и нехорошо этак вспоминать про брата. Но он вот именно не видел, какая может получиться жизнь. Уехал, живет сейчас в Утарове, работает где-то заведующим палаткой на базаре. Из председателей-то колхоза на базар. И все из гордости: живу, мол, в Утарове. А радость-то какая? Лучше бы здесь остался под руководством Тишкова. Тишков его оставлял звеньевым, а он обиделся. Это уж я многих замечаю таких, что все стремятся в начальники, а в начальники они не годятся. Только портят жизнь людям из-за своего самолюбия.
Сергею Варфоломеевичу казалось, что Клавдия это все говорит не про брата, а про него. Но он не хотел этого слушать. Он вышел из-за стола и стал рассматривать на стене аляповатую копию с картины «Утро в лесу». До него долетали теперь слова Григория Назаровича. Агроном опять говорил Перекресову, что у этого колхоза большие возможности, и делал какие-то подсчеты.
— Я убежден, — говорил агроном, — что тут в ближайшие годы будет все, что требуется крупному культурному хозяйству. Все будет!..
«Будет все, не будет только меня. Выживут они меня. Уже выживают!» — с каким-то печальным ожесточением подумал Сергей Варфоломеевич. И, увидев, что Перекресов и Григорий Назарович прощаются с Клавдией, снял с вешалки свой плащ и пошел за фуражкой, оставленной на подзеркальнике около буфета.
— Сколько с меня? — спросил он Клавдию, надевая фуражку.
— Они уже заплатили, — сказала Клавдия и улыбнулась.
И по улыбке ее можно было угадать, что она не только узнала, но и, пожалуй, жалеет его за что-то. Или это ему показалось оттого, что улыбка ее была по-прежнему озорная и в то же время чуть грустная.
Сергею Варфоломеевичу сильнее, чем час назад, захотелось постоять около нее, поговорить, хотя он еще не знал о чем. Но сейчас это было едва ли удобно, потому что Перекресов и Григорий Назарович, оглянувшись на него, уже вышли из чайной уверенные, что и он пойдет за ними. И он должен пойти. А то мало ли что они подумают про него, если он задержится тут, у стойки.
Он только сказал в легком замешательстве:
— Тебя и не узнаешь, Клава. Ты поправилась очень. Давно не виделись...
— Да и вас-то узнать нельзя, — опять улыбнулась она, уже не грустно, а с откровенным озорством и лукавством, что всегда ей шло...
— Я зайду еще к тебе, — пообещал он и вышел.
И напрасно вышел.
Вот так, пожалуй, всю жизнь он глушил в себе, может быть, даже самые лучшие душевные порывы только потому, что это могло не понравиться кому-то, кто мог посчитать это несвоевременным, лишним или, еще хуже, дерзким.
Эта способность применяться к обстановке, действовать с расчетом на чье-то мнение, приспосабливаться к чьему-то мнению принесла ему некоторый успех. Его считали выдержанным, степенным и продвигали все дальше по служебной лестнице.
И он сознательно вырабатывал в себе умение вовремя смолчать, не торопиться высказывать свое мнение, не противоречить тем, кто старше его, не проявлять страстей.
Он слушался во всем Капорова, когда Капоров был секретарем райкома, согласовывал с ним каждый свой шаг и терпеливо ждал дальнейших указаний, чтобы немедленно их выполнить.
Если б Капоров сказал, что в районной чайной надо навести порядок, Сергей Варфоломеевич навел бы. Он картинку бы сделал из этой чайной! Но ведь не было такого разговора. И кампании такой не было — по борьбе за чистоту в чайной.
В районе были другие кампании, которые хорошо выполнялись. И район считался не последним в области.
Виктор Иванович всегда хвалил район, ставил в пример. Но вдруг приехал вот Перекресов, и все, наверно, показалось ему плохим. И на чайную в районном центре он обратил внимание. И мост увидел разрушенный. И дорога в Желтые Ручьи его, может быть, обозлила. И то, что Федора Бескудникова вовремя не сняли в Желтых Ручьях, ему, может быть, тоже не понравилось. Конечно, не понравилось.
Перекресову понравились Тишков, и Григорий Назарович, и еще какие-то мужики на площади около правления.
А на Сергея Варфоломеевича Перекресов, наверно, смотрит как на пустое место, как будто его здесь нет и не было, как будто он не работал, не старался, не вкладывал энергию. Но, может быть, Сергей Варфоломеевич не туда ее вкладывал? Так это именно так вот и надо сказать. Он все-таки не сам себя выдумал. Он, может быть, еще сам себя не полностью понял, что он есть за человек и для чего он действует. Когда Сергей Варфоломеевич распекал работников, казавшихся ему нерадивыми, тем, кого он распекал, постоянно думалось, что сам он человек грозный, смелый. Он ведь распекал, помнится, и Тишкова. Но Тишков-то, видно, сразу угадал, что он совсем не смелый. Он робкий человек, Сергей Варфоломеевич.
И сейчас, когда никто не видит его, он идет по улице в полной растерянности, отягченный наплывом мыслей, в которых не сразу и разберешься.
Что же делать Сергею Варфоломеевичу?
Вечер еще не наступил, но на улице смеркалось и дул легкий, свежий ветерок.
В каком-то длинном сарае уже зажгли свисающую с потолка большую керосиновую лампу-молнию, какие и в городе горели в старину.
Сергей Варфоломеевич заглянул в этот сарай и сразу увидел в глубине его Перекресова и Григория Назаровича. Они смотрели, как готовят к севу семена.
Никто из работавших в этом сарае не обратил внимания на Сергея Варфоломеевича. Все, наверно, так были заняты, что некогда было даже взглянуть на него. Но он и это, конечно, случайное невнимание к нему расценил по-особому. И не обиделся, а как-то душевно присмирел.
Перекресов взял горсть мякины и стал внимательно и молча рассматривать ее под лампой. Он зачем-то