между тем приглядывает за младенцем? Соседка? В добром ли согласии живут соседи? А где же шоссе, ведущее в городок? Оно уже вымощено и забетонировано? А если эти люди хотят сходить в кино, что тогда? Места здесь живописные, дом расположен у холма. И воздух, видимо, здоровый. А почта? Но может быть, они получают мало почты. А поезда, день за днем мелькающие в долине на этом железнодорожном перегоне? Думают ли они о том, кто и почему в них сидит и куда едет? А если внезапно отключить ток? Тогда рука вон той женщины с кожаным лоскутом словно прилипнет к окну, а внизу, в остановившемся поезде сидит кто-то, и сигарета у него в руке больше не теплится. И все, о чем кто-то думал, не в счет… Да, протоколисту часто приходило в голову: как живется этим людям? Должно быть, им там неплохо живется. На что Ламбер отвечал: им там премерзко живется. Но благодарение богу, они этого не знают. А те, что знают, пропадают ни за грош.
На этот же раз Ламбер внезапно спросил:
— А не съездить ли вам в Берлин?
— Что мне делать в Берлине? — вопросом на вопрос ответил протоколист.
— Ах, да просто так. Потому что все началось с д'Артеза.
— Нет, ни в коем случае.
— Как вам угодно. Спокойной ночи.
О д'Артезе поговорить мы еще успеем. Сначала следует позаботиться об Эдит.
В эту ночь, кстати сказать, Ламбер, сняв с микрофона крышку от жестянки из-под обувного крема, провещал в него:
— Не отчаивайтесь, милая подруга. Ангела, несущего абсолютное Ничто, задержали многочисленные войны. Но он уже стоит у границы.
И тут же показался с манекеном у окна.
Ламбер рассказал об этом протоколисту то ли на следующий день, то ли через день.
— На галиматью об «абсолютном Ничто» меня навел ваш господин Глачке. Что же касается ангела, то господин Глачке, надеюсь, отыщет в словаре, что слово это, собственно говоря, означает «посланец». Будет чем заняться его подчиненным. Да, а что вы скажете о границе?
Судя по всему, Ламбер задумал целую серию таких посланий, в которых речь должна была идти о некоем ангеле и некоей границе, а все для того, чтобы поводить за нос господина Глачке и Управление безопасности; протоколисту, однако, в те дни было не до подобных проделок. Но еще до этого выпал у него воскресный вечер, о котором он и сейчас вспоминает с ужасом. Если что-нибудь можно обозначить бессмысленным понятием «абсолютное Ничто», так именно тот воскресный вечер. Тебя словно выключили тогда из списка живущих. И ты даже заранее знал, что тебя выключат, но ты беззащитен, и знание твое есть одно из средств, какими тебя собираются выключить из списка живущих. И даже перезвон колоколов, якобы завершающий воскресный вечер, относится к средствам выключения.
Ветер доносил гудение соборных и прочих колоколов. Отчего это в тот воскресный вечер никто не бросился с небоскреба на мостовую? Или не спрыгнул с мчащегося поезда? Ведь ни крика, ни визга тормозов никто бы все равно не услышал. Только перезвон колоколов. Быть может, это своего рода прошлое — твое знание, что тебя могут в любую минуту выключить из списка живых. Быть может, это объяснит случай д'Артеза.
Будущее покажет. Или не покажет. Для начала, как уже сказано, важнее было оградить от всего Эдит Наземан. Протоколист твердо решил более с ней не встречаться. В конце концов, он один повинен в том, что известное ведомство ею заинтересовалось, а раз так — его долг избавить ее от любого нелепого подозрения.
Но это ему не удалось. Она, естественно, тут же узнала от Ламбера, что случилось с протоколистом. Ламбер в виде исключения даже отправился в книжную лавку, чтобы рассказать ей об этом. Эдит пришла в сильнейшее волнение. И прежде всего вознегодовала на Ламбера, по каким-то причинам внушив себе, что это он своими шуточками и вещанием в микрофон вынудил протоколиста написать заявление об уходе. Разубедить ее не представлялось возможным, ведь не скажешь же Эдит, что она-то и была единственной причиной.
Впрочем, ей было в высшей степени безразлично, установили за ней слежку или нет. Ее это как будто бы даже забавляло. В течение дня она нет-нет да и выйдет из магазина, чтобы взглянуть, не околачивается ли на улице некий субъект. Ей хотелось его спросить, не трусит ли он. А в ресторане она все оглядывалась и внезапно кивала на какого-нибудь посетителя: как вы думаете, уж не он ли? Не попросить ли его к нашему столу? А ночью, стоя у дверей дома, настойчиво приглашала протоколиста подняться к ней.
— Моя хозяйка и без того давно уже голову ломает, бедняжка, что да как у меня. А мы еще и штору опустим. Уютный полумрак! И господину Глачке кое-что перепадет за его деньги.
Вот тут-то и зашла речь о ее расторгнутой помолвке, хотя протоколист ни о чем ее не спрашивал.
Разговорились они совершенно случайно.
— Дядя Ламбер — человек разочарованный, — сказала Эдит. — Надеюсь, вы не собираетесь следовать его примеру и вести такую жизнь, как он? Вообще, как вы представляете себе дальнейшую жизнь?
Протоколист заверил ее, что отнюдь не собирается следовать примеру Ламбера. У юриста много возможностей устроиться. И в частном предприятии, и в страховом обществе.
— Но вы не собираетесь работать в промышленности?
— Отчего же? Работать все равно где. А в промышленности платят много лучше, чем на государственной службе.
— Нет, ни в коем случае! — запротестовала Эдит. — Да вы там погибнете!
Неприязнь к промышленности Эдит испытывала отнюдь не в связи с фирмой «Наней» и не из-за родственников, которых она терпеть не могла, неприязнь эта имела касательство к ее жениху.
— Известно вам, кто такие «пращуры»? Это почетные члены студенческой корпорации. Они зачастую вовсе еще не старики, но так их называют. Это богатые или влиятельные люди, владельцы заводов, директора, главные инженеры и тому подобное. Они жертвуют деньги корпорациям, у студентов, естественно, денег не густо. Мне пришлось все это наблюдать. Поначалу меня это нисколько не занимало, думала, так и быть должно, отчего бы и нет. Но позже… В ту пору я уже ушла из университета. Фолькера это вполне устраивало. Да-да, его звали Фолькер, но он за это не в ответе. Родители дали ему такое имя еще в нацистские времена[35]. Он сказал: зачем тебе учиться, это тебе совершенно ни к чему. Вот что меня взбесило. Я бы вышла за него замуж, но эти разговоры… Не следовало ему так уверенно держаться. И «пращуры» тоже держатся очень уверенно, вы понимаете, что я имею в виду? Рассядутся, точно им сам черт не брат, пьют пиво, угощают молодых людей и распевают идиотские песни. А ведь это происходило в Дармштадте, где мальчики изучают технику и самые современные науки. Говорить об этом с Фолькером было бесполезно. С этого и началось. Я отказалась ездить в Дармштадт и к его приятелям, на их праздники. Фолькера это сердило. «Пращуры», говорил он, люди очень обходительные, обеспечивают окончивших хорошими должностями на своих предприятиях, и вообще нужно иметь связи. На романтике далеко не уедешь. Подумайте, он называл меня «романтической особой». Уж так повелось, попробуй объяви непорядочным то, что все считают порядочным, прослывешь романтиком. Тебя и за человека считать не будут. Но Фолькер отличался деловитостью, не то что я, потому мне казалось, что все так и должно быть. Да и дома, в Алене, пришли от него в восторг. Мы съездили к ним, мы ведь были все равно что помолвлены; надо было показать его матери. Так уж водится. Но папе я его не показывала: я почему-то не решалась, очень уж они не подходили друг к другу. Оттого я все откладывала и откладывала и находила отговорки, когда папа бывал во Франкфурте. А Фолькер не придавал этому значения, и это меня особенно задевало. Должно быть, считал, что, раз папа уже больше двадцати лет как разошелся с моей матерью, его нечего и в расчет принимать. Но я только теперь это понимаю, тогда я считала себя неправой. Фолькер был всегда безупречно учтив. Я как-то раз свела их с дядей Ламбером. Фолькер и тут вел себя учтиво, но понимаете, так… так… так высокомерно. Я на дядю Ламбера не смела глаз поднять. А тот ни разу ни слова не проронил о Фолькере, это надо признать, да и в самом деле я бы только обозлилась и стала бы защищать своего жениха. Когда же я с ним рассталась, то лишь в двух словах сообщила об этом