верховного суда при виде того, как мир его идет прахом, пока вас пестовали в Розенгейме или на Аммер-Зе. Значение имеют лишь те мысли, которые посетили его незадолго до того, как он был засыпан в бомбоубежище. И наверняка перед вашей матерью и другими людьми в убежище человек этот разыгрывал комедию, пытаясь доказать, будто дело обстоит не так уже скверно и будто привести в порядок наш бедный мир проще простого. Вот, милый мой, мысли, которые имеют значение и додумать которые до конца есть смысл.
Он даже без обиняков спросил:
— Какое вам дело до д'Артеза? Вы носитесь с ним, словно с кинозвездой, вместо того чтобы заниматься собственными невзгодами. Кому это нужно? И чем вы особенным разживетесь, откопав с помощью псевдонаучной любознательности и методов тайной полиции два-три факта? Даже не манекеном, а всего лишь изображением манекена. Для чего мы и сочинили ту коротенькую пантомиму, разыгранную год-другой назад. Да, в работе над ней и я принимал кое-какое участие, но идею подал мой друг. Он сказал мне как раз здесь, в этой самой комнате: надо отбить у них охоту смотреть на наше прошлое как на литературную сенсацию! Вначале я подумывал о протухших кушаньях, от которых человека мутит, и ему приходится сунуть палец в рот. Однако подобная сцена не для массового зрителя. Можно также показать стол, уставленный вчерашними закусками, живописно и аппетитно уложенными, но с душком. Так ведь именно д'Артез бы ими не прельстился, а сценке этой в любом случае следовало оставаться пантомимой. Сорви он всю эту показуху вместе со скатертью со стола, сценка получилась бы чересчур назидательной. А наш неизменный принцип — никаких поучении. Вот мы и сошлись на зеркале. Д'Артез стоит перед зеркалом, одергивает жилет и поправляет галстук, затем он опускает на зеркало штору и собирается уходить. Но тут он еще раз оборачивается, чуть-чуть отодвигает штору, заглядывает в щелку. Отражения, понятно, нет, мешает штора. Д'Артез будто бы удовлетворен, но, видимо, не совсем. Он оглядывается. В стороне стоит вешалка, на ней висит точно такой же костюм, как на нем. Д'Артез придвигает вешалку к зеркалу, приводит в порядок костюм и даже вдевает цветок в петлицу. Вот теперь он вполне удовлетворен, все в полном порядке. Д'Артез еще раз подходит к зеркалу и дергает шнурок, штора взлетает вверх. Вот теперь все в порядке. В зеркале — отражение вешалки, а перед зеркалом — вешалка собственной персоной.
Этого вполне достаточно. Ваш господин Глачке вправе выбирать, что ему заманчивее исследовать, отражение или вешалку. А где же д'Артез? Давным-давно за дверью, не забыв на прощание учтиво приподнять шляпу. Нужно ли ему за сценой крикнуть: «Да здесь я, здесь!» — чтобы пояснить свою автобиографию? Но какое уж это пояснение? Сохрани бог! Ведь за сценой-то кулис нет, и зрители, заслышав это «здесь», точно рухнули бы в ледниковую расселину.
Знаете, чем вы меня из себя выводите? Вынуждаете говорить о вещах очевидных, о которых и говорить не стоит. Я куда охотнее прокричал бы что-нибудь в микрофон, дал бы занятие вашему господину Глачке. Хотя бы изречение, что начертано на развалинах оперного здания: «Внимание! Внимание! Истине Красоте Добру!» Они, конечно же, сочли бы это кодовыми словами, призывом сойтись на Опернплац и взорвать там нашу общественную систему. Но ведь нас занимает вопрос об Эдит. Ну-ну, не горячитесь. Можете сколько угодно бывать с ней, гулять, пить кофе. По мне, хоть влюбитесь в нее, это ваше дело и дело Эдит. Но методы тайной полиции — нет! Этак вы девчонку доконаете. Она, должен вам сказать, весьма восприимчива к подобным штукам. Все наши милые абстракции принимает за чистую монету и пытается применить на практике. Со стороны мужчины такие попытки производят комическое впечатление, но для девицы это прямое самоубийство. Знавал я женщину, которая пыталась жить поэзией… не смейтесь, всякое бывает, человек словно заболевает злокачественной анемией… А кончилось все снотворным. Подсыпала бы она мужу щепотку мышьяка в кофе, вот вам и поэзия, и естественное право, Истина, Красота, Добро.
Вчера вечером Эдит прибежала ко мне сильно расстроенная. Я пытался угостить ее в «Милане» пиццей. Ну ладно, днем вы от нее сбежали, это в порядке вещей. К этому женщина должна привыкнуть, и чем раньше, тем лучше. С этим чертовым естественным правом надобно ладить. Вы простите, что я то и дело подтруниваю над вашим излюбленным понятием. Но то, что вы, поддавшись на ее уговоры, пользуясь методами тайной полиции, рылись в документах об ее отце, это никуда не годится. И не оттого, что ему есть что скрывать, но все, что бы вы там ни нашли, не соответствует истине. Все записанное в документах ничего общего с действительностью не имеет, это не более чем сфабрикованная действительность для службы государственной безопасности.
Прекрасно — наша маленькая Эдит подозревает, что женщина, которая произвела ее на свет, выдала ее отца нацистам. И хотела бы внести в этот вопрос ясность. Уж такая она есть. Приглядитесь только к ее крутому лбу, он точно создан, чтобы стены прошибать. Но к несчастью, стена-то растяжимая, ее не прошибешь, а истина, которую Эдит полагает за ней найти, тоже всего-навсего растяжимая истина. Женщина, якобы выдавшая своего мужа, была не кем иным, как неистово плодливой самкой. А это как раз одна из тех истин, которую от Эдит лучше сохранить в тайне, ведь что ни говорите, а она ее мать. Порядочно вела себя эта женщина или нет, никакого значения не имеет. Осуждать такую самку с точки зрения вины и совести — значит показать себя смешным. Невменяемость была бы, возможно, смягчающим обстоятельством, но это чисто мужской аргумент, почем вы знаете, какой вид принимает невменяемость в женском мире?
Грустно, что вообще приходится говорить о подобных очевидностях. Плодливые самки всегда в своем праве, для чего и существует ведомство безопасности. Беда лишь, что эти милые законы не распространяются на право экстерриториальности, отсюда эта звериная ненависть.
Д'Артеза загубила не его неполноценная жена, а экстерриториальность, присущая ему уже в те годы. Вот вам неприкрашенная истина, остальное легкие погрешности, которые и в расчет-то принимать не стоит. Если уж говорить о вине, так она всецело на д'Артезе, в те давние времена он не умел еще ни скрывать, ни маскировать свою экстерриториальность. Научиться этому пришлось ему лишь в концлагере. И нынче вашего господина Глачке раздражает именно то, что он чует его экстерриториальность, но доказать ее не может, ведь д'Артез человек во всех отношениях корректный и ко всему еще в родстве с фирмой «Наней».
Вместо того чтобы писать статью о таких редкостных вещах, как естественное право, поломали б лучше голову над законами экстерриториальности. Наверняка и в этой области существуют какие-то законы. К сожалению, я вам помочь не смогу, хоть иной раз и размышляю над этим вопросом, когда стою у окна. Один из основных законов экстерриториальности состоит в том, что нельзя и виду подавать, будто ты экстерриториален, а как раз этим основным законом д'Артез в те времена пренебрегал. Он еще и хвастал своей экстерриториальностью. А чем тут, спрашивается, хвастать?
Непосредственная причина его ареста была самая что ни на есть простая, и это надо растолковать Эдит. Д'Артез и сейчас склонен все разжевывать да людям в рот класть. На то он и актер, никуда не денешься. Когда мы обсуждаем новую пантомиму, моя задача сводится к тому, чтобы помешать ему все разжевывать. Мы зачастую горячо спорим из-за этого. В этом прорывается его сценический темперамент. Я же пытаюсь каждый раз пояснить ему, что значение имеет только то, что не нуждается в словах, настолько оно очевидно. Я сам лишь недавно это понял. Понятно, людей такая манера огорошивает, они чувствуют себя обиженными. Приходят и спрашивают: отчего он с нами не говорит? В особенности женщины, те толпами приходят, и каждая считает: уж у меня-то он заговорит.
Но как сказано, в те времена д'Артезу еще невдомек было, что он родился экстерриториальным. А такое тоже случается, не знаю, почему природа позволяет себе подобные эксперименты. Мне, например, не довелось родиться экстерриториальным, отнюдь нет. Я лишь по ошибке или из ложного тщеславия попал в эту категорию, усвоил кое-какие их привычки, чего нельзя было избежать, но я не создан для экстерриториальности. Да, такое тоже случается. И может быть, именно потому, что я не принадлежу к этой категории, мне легче подсказать д'Артезу правильное решение, чем ему принять такое решение. Но в ту нору, когда его арестовали, мы почти не встречались. Да он и не был тогда д'Артезом, а был дебютантом, еще не знающим своей роли. Режиссер — как же его звали, он теперь уже умер повел д'Артеза по ложному пути. Собственно говоря, он правильно понял д'Артеза, но лишь наполовину. Он посоветовал ему играть добрые старые роли чуть-чуть серьезнее, чем должно, тогда люди начинают смеяться. Это верно, они смеются и довольные уходят домой. Но в этом-то и кроется ложность пути. Одного смеха мало.
Его было мало и для выступлений против нацистов. В те годы уже стало модой острить на их счет, однако нацисты считали: пусть смеются, лишь бы о глупостях не думали. Но на спектаклях д'Артеза они