бы сами собой. Ничего плохого не думаешь, никакого зла в душе не держишь и обидеть никого не хочешь, а все же… Ведь они-то, задавшие этот вопрос, видели, как я развел руками. Мне очень жаль.

Да я и не подозревал, что им до такой степени невтерпеж. Стоило бы им подождать еще секунду, и я бы сообразил. И постарался бы войти в их положение. Наверняка! На такой вопрос не сразу и найдешься что ответить, а то еще наговоришь чепухи и только все испортишь. И вообще, что такое рай? Это ведь понятие очень отвлеченное. У кого из нас есть время заниматься такими вещами? Некоторым они, очевидно, представляются очень важными, знаю. Ладно, это их дело, ничего не имею против. Но если уж спрашивают моего совета, то пусть дадут мне хоть секунду подумать.

Но они не дали. Они приняли мой жест за ответ. До чего же досадно! И тотчас спрятали ту бумагу. И сами отступили от окна. Все! Не оставили хотя бы одну яблоню — так, на всякий случай. И пленка — или там завеса — тут же разгладилась. Картина вновь стала плоской. На ней были только яблони. И ночь. На соседнем участке залаяла собака.

Как я продрог! Ведь на мне была только пижама. Во время цветения яблонь в нашей местности ночи обычно очень холодные. Часто случаются заморозки.

А тут еще этот проклятый соседский пес! Но коль скоро об этом зашла речь, разберемся еще раз спокойно, что тогда можно было бы сделать. Причем по-честному. Словами ведь немногого добьешься, это- то ясно. Они сразу смекнули бы, что все это пустые отговорки. Из вежливости, может, и стали бы слушать, но про себя бы решили: он ведь не понимает, о чем речь. Все слова — ложь! Потом сам же сгоришь от стыда.

Представьте себе, что бы получилось, если бы я взял со стола перочинный нож. Есть у меня такой ножичек, я пользуюсь им для разрезания книжных листов. Он всегда лежит у меня на столе, всегда под рукой. Ножичек очень острый, я за этим слежу. Подтачиваю его на бруске у себя в кухне. Им же я обрезаю и заусенцы у ногтей, прошу прощения за такую подробность. Представьте себе, пожалуйста — такая мысль сама собой напрашивается, — что я схватил этот ножик, чтобы прорезать ту картину или там пленку. Как раз в том месте, где она вздулась и была особенно сильно натянута. Правда, еще неизвестно, удалось бы мне пропороть эту пленку перочинным ножом или нет, но предположим, что удалось. Само собой разумеется, надрез я бы сделал самый маленький, так сказать для пробы. Только чтобы проверить, не будет ли тогда понятнее, чего хотят от меня они, толпящиеся с той стороны окна. Нет, не чего хотят — это они написали черным по белому, — а только чтобы попытаться хоть как-то принять участие в их беседе.

Нет, риск был бы слишком велик. Я отбросил нож. Поймите меня правильно: я не из пугливых. И если уж я привык проводить ночи в одиночестве, к тому же без сна, значит, я привык идти на некоторый риск. Но речь не обо мне; я думал об опасности не для себя, а для тех, что снаружи.

Видите ли, даже если вы решили прорезать совсем маленькую щель, где гарантия, что перочинный нож не пропорет все насквозь и не искромсает все в клочья? Все! Ведь пленка на выпуклости была натянута до предела. Страшно натянута. Едва не лопалась.

И это было бы еще не самое страшное. Было кое-что и похуже. Ведь те, снаружи, изо всей силы прижимались к пленке, чтобы быть ко мне поближе. Нельзя было с этим не считаться. Что, если бы я своим ножом поранил кого-нибудь из них? И из разреза полилась бы кровь? Сперва лишь несколько капель, потом все больше и больше. И рану я не смог бы ни перевязать, ни заклеить пластырем.

Нет, я был не вправе совершить такое. Уж не обижайтесь.

Пер. с нем. — Е.Михелевич.

Завещание Луция Эврина

Я, Луций Эврин, завещаю после моей смерти передать прилагаемые к сему и скрепленные моей печатью бумаги, не вскрывая их, Эмилию Папиниану, моему высокочтимому коллеге, судье и сенатору.

Любое лицо, которое, вопреки этому завещанию, сломает печать, унаследованную мной от предков, нарушит закон о неразглашении секретных сведений, за что и понесет соответствующее наказание. А поскольку оно тем самым нарушит и последнюю волю усопшего, то навлечет на себя также и божественную кару.

Все права на эти записки принадлежат Эмилию Папиниану. Ознакомившись с ними, он может по своему усмотрению либо уничтожить их, как носящие сугубо личный характер, либо же — если сочтет их представляющими общий интерес и важными в первую очередь для будущего руководства ведомством, вверенным мне императором, — обсудить с высшими сановниками содержащиеся в них соображения, которые я, правда, по личным мотивам, вынужден был изложить. Сам я не решаюсь судить об этом, поскольку руководствовался именно личными мотивами.

Необходимо заранее продумать все последствия, дабы обнародованием записок не ослабить стойкость тех, кто противоборствует бунтарским тенденциям, а также не причинить неприятностей моей семье. Никому не дано права, принимая решение, касающееся его лично, отягчать жизнь другим.

Если Эмилий Папиниан сочтет, что вредные последствия возможны, я настоятельно прошу его уничтожить эти бумаги как мои личные воспоминания и хранить прочитанное в тайне. Само собой разумеется, что я в свою очередь позабочусь о том, чтобы моя смерть была воспринята как естественная.

В заключение мне остается лишь пояснить, почему я доверяю исполнение своей воли не другу, а одному из коллег. Я делаю это не потому, что проблема, с коей я столкнулся как частное лицо, затрагивает мои служебные обязанности; для такого конфликта легко нашлось бы компромиссное решение. А потому, что человек, попав в подобное положение, внезапно осознает, что у него нет друзей или что те, кого он привык именовать друзьями, даже не смогут понять, о чем идет речь.

Я избираю своим судьей Эмилия Папиниана по той причине, что высоко ценю его как объективного юриста и отношусь с доверием к логике его мышления, чуждой всяких эмоций. Не в последнюю очередь также и потому, что отдаю должное его умению хранить молчание и быть терпимым к человеческим слабостям.

Однажды вечером — тому уж несколько недель — моя жена сообщила мне после ужина, что приняла христианскую веру. Упомянула она об этом чуть ли не вскользь, когда мы с ней уже вставали из-за стола. Она явно опасалась задеть меня своим сообщением и ожидала непосредственной реакции с моей стороны. Что она не шутит, я, конечно, понял сразу, да и не в ее духе так шутить.

Чтобы помочь ей преодолеть неловкость, я не стал торопиться с ответом. Само собой разумеется, я был крайне удивлен; к такому обороту дел я был совсем не готов. Несомненно, это мой просчет.

За недели, прошедшие с того дня, мое удивление не улеглось. Чтобы справиться с ним, мне не остается ничего другого, как изложить на бумаге все факты и, преодолев таким образом растерянность, разобраться в своем положении и прийти к окончательному решению. Мне крайне неприятно и представляется недостойным говорить, а тем более писать о самом себе, но нет ничего более недостойного мужчины, чем растерянность.

За истекшее время я неоднократно беседовал с Клавдией о предпринятом ею шаге. Вернее, пытался беседовать. Из служебной практики я слишком хорошо знаю, что доводы разума способны лишь вывести христиан из себя в толкнуть их на строптивые поступки. Требуется невероятное терпение, чтобы вершить суд над людьми, чьи действия противоречат человеческой природе и здравому смыслу. Большинство моих подчиненных довольствуются официальной процедурой. Им вполне достаточно того, что они — а большего вряд ли можно и требовать — придерживаются указаний по борьбе с преступным неверием в богов.

Совершенно очевидно, что моя должность еще более, чем любому другому, не позволяет мне делать исключение для своей жены. Несмотря на все это, а также вопреки моей уверенности в тщетности подобных попыток я приложил все усилия, чтобы, отбросив собственный служебный опыт и обычную судебную практику, проникнуть в духовный мир Клавдии.

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату