как социальная проблема. Сравнивая свое время с Тридцатилетней войной, Носсак говорил, что Грифиус, великий поэт того времени, поэт страданий и скорби, обращается с жалобой не к высшей силе, а к человеку, более того — к одному, конкретному человеку. «Он, к примеру, не говорит „бог“, что, казалось бы, проще всего, он говорит „ты“. Он избегает слова „бог“, потому что я тогда, может быть, оно уже превратилось в клише, и вместо этого обращается ко мне»

Характерно также, что Г. Э. Носсак полностью прошел мимо «проблемы вины» — в ее социальном и политико-нравственном смысле, — которая была одной из главных и наиболее острых тем общественной жизни Германии того времени. Но с первых своих шагов в послевоенной литературе он выступил решительным противником реставрационных тенденций, выражая эту общую для всех крупнейших писателей Западной Германии идею прежде всего через бескомпромиссную критику фигуры дельца буржуазного толка. Таков Клонц, герой одноименного рассказа, — ловкий, напористый, хотя и неудачливый в прежние времена хозяин пивной; он не только пережил катастрофу — то есть войну и крах жизненных устоев, — но впервые стал по-настоящему процветать, сначала торгуя на черном рынке, а потом, очевидно, пускаясь в более крупные махинации, ибо Клонц способен на все. Напористый демагог, «наживающийся на общей нужде», «жиреющий от того, что мы подыхаем с голода», само воплощение воинствующей пошлости и бездуховности — таков Клонц в изображении Носсака. Он полон ненависти к тем, кого он не считает «своим», и готов, «словно разъяренный зверь», в любую минуту «вцепиться в глотку». Среди произведений тех лет, затрагивавших проблемы послевоенной действительности Западной Германии и буржуазно- реставрационных тенденций в ней («За дверью» В. Борхерта, «Что-то надо делать» и другие рассказы Г. Бёлля, «Выпь кричит каждый день» В. Шнурре и т. д.), «Клонц» Носсака принадлежит к самым злым. В 1955 году, выступая с речью о творчестве Носсака, Ганс Генни Янн воздал ему особую хвалу за этот рассказ, закончив свою речь цитатой: «Существует нечто худшее, чем Ничто: когда карикатура на человека заполняет это Ничто своей кипучей деятельностью, когда прожорливый пигмей раздувается и душит все подлинно человеческое, когда оказывается, что обыватель более живуч, чем человек. Разве такое вынесешь?» [15]

Но интересно присмотреться не только к Клонцу, но и к его антагонисту, повествователю в этом рассказе. Это тоже первый набросок характерного героя, который в разных видах встретится позднее во многих произведениях Носсака: человек искусства (в данном случае писатель), мало приспособленный к действительной жизни и не желающий «врастать» в нее, понимающий, что он бессилен перед Клонцем, появление которого заставляет его искать револьвер, ибо самоубийство лучше, чем жизнь с Клонцем. В то же время это человек, в котором сильны связи с близкими ему людьми, в обстановке всеобщего распада чувствующий ответственность за гуманистическую связь эпох. Характерный для Носсака сюжетный мотив этой связи и одновременно неподвижности жизни: рассказчик говорит, что сто пятьдесят лет тому назад похожий на него писатель видел перед собой своего Клонца, и через сто пятьдесят лет его потомок, другой похожий на него писатель, будет видеть перед собой будущего Клонца. Однако мысль о неподвижности жизни и неискоренимости зла не заставляет его уклониться от своего человеческого долга, «отойти в сторонку»: «Как измерить глубину нашего падения, если мы все отойдем в сторонку и будем делать вид, что все хорошо? Да и где она, „сторонка“? Дома лежат в развалинах, маскарадные костюмы изодраны в клочья, а высокие слова потеряли былое звучание. И будь ты хоть самый великий актер, в какую бы позу ты ни встал, все сразу смекнут, где у тебя болит».

Особая горькая ирония заключается в том, что Клонц всего лишь персонаж из книг писателя. Но призрачное создание, рожденное его воображением, оказывается жизнеспособнее, чем он сам.

«Стоический пессимизм» — философская максима и жизненная позиция, весьма широко распространенная в искусстве XX века, — у Носсака лишен какого-либо ореола героичности, как это часто бывает; на жизненной философии героев его книг всегда лежит оттенок трагизма.

Правда, трагизм этот, как уже говорилось, достаточно умозрителен. В книгах 50-х годов Носсак разрабатывает некий миф, «творимую легенду» о «двойственности» человеческого бытия, в котором рядом с повседневной жизнью — отвергаемой им и его героями — лежит отделенный от нее незримой чертой иной мир, к которому причастны лишь немногие. Для этих немногих понятна «ненастоящность», иллюзорность повседневной — читай: буржуазной — жизни и высшая реальность тех нравственных ценностей, которыми обладают немногие избранные.

Излюбленная повествовательная форма в книгах Носсака — монолог, что имеет для него особое значение. В традиционной речи по поводу присуждения ему премии Бюхнера в 1961 году он говорил: «Собственная правда в современном мире есть единственная правда. Признаться себе в этом — своего рода революционный акт. Формой современной литературы может быть только монолог. Только он отражает состояние человечества, потерявшегося в чаще абстрактных правд» [16].

В то же время эта речь была не столько проповедью воинствующего субъективизма, сколько призывом к самостоятельному мышлению, филиппикой против бездумного «попутничества» как опасного знамения времени.

Ганс Эрих Носсак принадлежит к писателям, которые от книги к книге создают свой мир, окрашенный в тона определенного настроения, с устойчивыми образами, деталями, лейтмотивами. «Люди духа» противостоят в этом мире «людям практики», при этом сдержанность, холодность, одиночество принадлежат к непременным атрибутам героев, наиболее близких автору. Это те, кто «переступил черту», которая отделяет их бытие от жизни напористых и бездуховных «буржуа» (Г. Бёлль делил героев на «принявших причастие агнца» и «принявших причастие буйвола»). Огромную роль в мире Носсака играет любовь как связующая сила и женщина как средоточие любви. Но часто встречается у него образ злой и несправедливой матери, больше похожей на мачеху из народных сказок. С годами он стал все чаще вводить в новые книги героев своих предыдущих произведений, как бы замыкая созданный им мир в единую вселенную.

Характерным примером носсаковского творчества 50-х годов может служить «Спираль. Роман бессонной ночи» (1956). Романом эту книгу можно назвать только условно. Она состоит из пяти вполне самостоятельных рассказов, печатавшихся отдельно и до и после выхода в свет «Спирали». В них не совпадают ни герои, ни место, ни, очевидно, время действия (примет времени в этой книге немного). Если читать эти рассказы как произведения о современности, то они привлекут наше внимание тонкостью психологического рисунка при известной странности сюжетов. В рассказе «На берегу» прекрасно воссоздан внутренний мир юноши, почти еще мальчика, рассказывающего о себе и своей жизни впервые увиденной им девушке на постоялом дворе, в комнате которой он проводит ночь; трудно понять, однако, в чем заключается тайна той жизни, откуда он пришел, переправившись через реку. Рассказ «Механизм саморегуляции» построен на столкновении двух характеров — человека, живущего по законам своей совести, и приспособленца-карьериста (в рассказе отчетливо слышны сатирические ноты, действительность в нем гротескно «сдвинута»); в «Немыслимом судебном следствии» речь идет о судебном процессе над страховым агентом, подозреваемым то ли в убийстве своей исчезнувшей жены, то ли в соучастии в преступлении, которое она совершила прежде, чем скрыться; «немыслимость» заключается в том, что подсудимый и судьи говорят как бы на разных языках. Парадоксальная ситуация «Помилования» строится на том, что пожизненно осужденный долго отказывается выйти из заключения, ибо «свободная жизнь» кажется ему не лучше, а хуже тюремной. Наконец, в последнем рассказе «Знак» описывается полярная экспедиция, участники которой натыкаются в безмолвной снежной пустыне на замерзший труп того, кто шел по этому пути раньше их, причем на его лице застыла непонятная улыбка; у этого таинственного «знака» происходит спор между участниками экспедиции — вернуться назад и спасти себя или идти вперед, туда, где их ждет открытие неведомого, но и неизбежная гибель?

Но в каждом из этих рассказов есть приметы «двоемирной» носсаковской мифологии, связывающие их, по авторскому замыслу, в цельное повествование. В каждом действуют люди обоих характерных для него типов — те, кто связан с текущей действительностью и буржуазной практикой и потому воплощает зло, и те, кто с ней не связан, носители нравственного и интеллектуального начала, непонятые и осмеянные, а иногда и преследуемые людьми «сиюминутной» жизни. На страницах «Спирали» встречаются образ реки — как границы двух миров — и образ «города за рекой», как символа иного мира (навеянного, очевидно, романом Г. Казака под таким же названием «Город за рекой», впервые опубликованным в 1954 году). «Снежная пустыня», «буран» — это тоже приметы этого мира. Рассказ, в котором оба мира

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату