Как бы там ни было, д'Артез категорически отказался воздействовать на дочь и говорить с ней по этому делу. Одной-единственной репликой: «Чем ты докажешь, что мы поступили правильно?» — он привел Ламбера к молчанию.
Сама же Эдит Наземан безмерно обиделась, что отец вообще советуется с ней по поводу завещания.
— Я же знаю, папа хочет отказаться от наследства. Неужто он считает меня такой жадной? Какое мне дело до этих Наземанов? Я с ними всего два года знакома, да и то ради папы: он полагал, что так правильно. Пусть не нарадуются на свои капиталы. Надо же, какая нелепость! Папа боится, как бы со временем, когда у меня самой будут дети, я не пожалела об этом. Пусть лучше, сказала я папе, у меня не будет детей, если это связано с наземановскими деньгами.
Но все это говорилось много-много позднее. Что же до завещания, то господину Видеману еще до истечения двухнедельного срока был вручен нотариально заверенный акт отказа от наследства, не только подписанный д'Артезом, но включающий также согласие Эдит Наземан с отказом ее отца. В акте не оговаривались причины отказа, а также ни словом не упоминалось о том, как распорядиться освободившейся частью наследства. На чем сошлось семейство Наземанов и сохранили ли они при этом «столь желанный нашей дорогой мамочке мир», к теме этих записок не относится. Тем не менее существует еще и эпилог этой истории, о нем известно лишь немногим, кто видел по телевидению пантомиму, идею которой, несомненно, подсказала д'Артезу процедура вскрытия завещания.
На сцене на полу поначалу виден лишь открытый пустой гроб, крышка лежит рядом. Чуть сбоку стоит женский манекен, полногрудый, с крутыми бедрами, иначе говоря, обтянутый черным коленкором торс без головы и треножник на резиновых колесиках вместо ног. Манекен этот играл, как мы еще увидим, большую роль в замыслах Ламбера к пантомимам. Можно, пожалуй, сказать, что единственным партнером д'Артеза был манекен. У Ламбера подобная кукла стояла даже в комнате. И он уверял протоколиста, который, признаться, струхнул, впервые увидев это чудище, что нет-нет да перекидывается словом со своим манекеном. Это заставляет тебя быть реалистом, пояснил он. Эдит Наземан ненавидела манекен. Она, правда, воздерживалась от замечаний, об этом было, по-видимому, достаточно переговорено, но каждый раз, когда она входила к Ламберу и убеждалась, что манекен все еще здесь, на лице ее появлялась гримаса отвращения. И протоколист охотно верил, что присутствие манекена оказывало на их беседу определенное воздействие и даже затрудняло ее. К этому старомодному женскому торсу был прилажен вместо рук проволочный остов на шарнирах. Но для портновских ли целей — на случай модели с рукавами, как считала Эдит, — протоколист утверждать не берется. Ламбер иной раз набрасывал на проволочные руки свой плед. А по ночам уважаемой даме приходится держать мою рубашку и кальсоны, рассказывал он с ухмылкой. Она нисколько не возражает, не правда ли? И он похлопывал манекен по спине.
Как видно будет впоследствии, манекен играл в жизни Ламбера более существенную роль, чем мог предположить протоколист, считавший куклу чудаческой забавой оригинала. Скорее была права Эдит Наземан, инстинктивно ненавидевшая манекен. Но как относился к манекену д'Артез? Знать это было бы небезынтересно. Эдит утверждала, что отец обращает на него внимание не больше чем на любой другой предмет обстановки. Для папы он не что иное, как театральный реквизит в его пантомимах, считала она. Папа совсем иначе думает о женщинах, брала она отца под защиту.
Разыгрывая по телевидению пантомиму, д'Артез выходил на сцену в обычном своем строгом костюме: темная визитка, брюки в легкую полоску, черная фетровая шляпа, перчатки, трость, и, разумеется, как всегда на сцене, маленькие английские усики. Увидев открытый гроб, он робеет, но тут же, как и подобает, снимает шляпу. А увидев стоящую поодаль даму-манекен, подходит и с серьезным лицом выражает ей соболезнование.
Все происходящее описать невозможно, слова никакого впечатления не производят. Но, глядя на сцену, мигом понимаешь, что д'Артез не только выражает этой особе соболезнование, нет, он не сомневается в том, что гроб предназначен ей, и силится ее утешить. Так и слышишь, что он говорит ей: поразмыслите хорошенько, душа моя, это, пожалуй, для вас лучший выход. Без мучительных недугов, которые стоят семье немалых денег, и без излишней суеты. Право, прекрасная смерть.
Однако д'Артез глубоко заблуждается, гроб предназначен не манекену, а ему самому. О чем разъяренный манекен, видимо, и ставит его в известность. Д'Артез отступает примерно на полшага, не то чтобы от испуга или неожиданности, а так и слышишь, что он спрашивает: стало быть, мне? И указательным пальцем тычет себя в грудь.
Затем, надо думать, побуждаемый тем же манекеном, оглядывается на гроб: да, в самом деле, к изножию гроба привинчена серебряная овальная пластинка, а на ней выгравировано: «Д'Артез».
Он подходит чуть ближе, наклоняется, чтобы прочесть надпись, и, выпрямившись, легким пожатием плеч и едва заметным жестом словно бы говорит: что ж, ничего не поделаешь! Затем откладывает шляпу, перчатки и трость, подходит к гробу, оглядывает, каков он изнутри, даже пробует рукой, мягкая ли подушка. Все это, по-видимому, в известной мере его удовлетворяет, он с дружелюбной улыбкой возвращается к манекену, который все это время не двигается с места.
— Да это, конечно же, тетя Лотта! — воскликнула Эдит Наземан, когда вместе с протоколистом смотрела пантомиму по телевизору.
Д'Артез извлекает из внутреннего кармана визитки какую-то бумагу и скрюченным пальцем подзывает манекен, подойди, мол, поближе. Манекен и впрямь чуть-чуть повернулся к нему и с помощью невидимых зрителю тесемок или проволоки начинает двигаться на своих колесиках.
Д'Артез развертывает бумагу, и зрителю ясно видна надпись: «Мое завещание». Он показывает бумагу и манекену, кивая ему дружелюбно и поощрительно. В конце концов он передает ему бумагу, вернее говоря, прикрепляет ее к одной из торчащих проволочных рук. Тут манекен сразу же от него отворачивается, завещание интересует его больше, чем что-либо другое. Но д'Артеза это как будто ничуть не огорчает.
Он возвращается к гробу и подбирает свои вещи — перчатки, трость, черную шляпу. Он даже надевает шляпу и тотчас снова снимает, так как нет! — в гробу в шляпе не лежат, это не принято. И, перешагнув за бортик, ложится в гроб. Тут он аккуратно одергивает брюки и визитку, чтобы все выглядело достойно. Руки складывает на животе, не выпуская шляпу и перчатки. Наконец, убедившись, что все у него в лучшем виде, закрывает глаза. В это мгновение слышно, как на фисгармонии начинают тихонько наигрывать пьесу Генделя в темпе ларго. Поначалу очень тихо.
Манекен словно бы и не замечает происходящего. К гробу он стоит спиной, вернее, выпирающим задом и целиком поглощен завещанием. При этом он слегка поворачивается то влево, то вправо, а то и к публике. Он, похоже, не скрывает, что вполне удовлетворен завещанием. И зритель, сопереживая, мысленно рисует себе беззаботную жизнь, какую манекен сможет вести на унаследованные деньги. Какое счастье, что этот субъект так вовремя приказал долго жить. Какой был бы прок от денег, получи я наследство слишком поздно. Д'Артез тем временем мирно лежит в гробу, и пьеса Генделя постепенно звучит все громче. Но лишь до известной минуты. Тут д'Артез внезапно поднимает голову, видит, что манекен не скорбит утроба, а целиком и полностью поглощен завещанием, и тогда он встает из гроба. Музыка резко обрывается, но манекен и этого не замечает.
Д'Артез надевает шляпу, вешает на левую руку трость и направляется к манекену. Тот, оторопев, испуганно замирает. Д'Артез, глазом не моргнув, отбирает у него завещание и возвращается к гробу. Манекен, подпрыгивая, точно курица, семенит следом. Создается впечатление, будто он бешено жестикулирует, хотя на самом деле этого нет. Но д'Артез никакого внимания на него не обращает.
Нисколько не торопясь, он рвет свое завещание на мелкие клочки, восемь раз, если протоколист не ошибается, и разжимает пальцы. Обрывки плавно летят в гроб. Затем д'Артез натягивает одну перчатку, слегка приподнимает шляпу в сторону гроба и удаляется.
Скорбящая родственница остается у гроба, она безутешна и время от времени заглядывает в гроб. Саксофон имитирует безудержные женские рыдания. Занавес!
Протоколист просит извинить его за чересчур обстоятельное и — увы! несовершенное описание разыгранной пантомимы. Миллионы телезрителей, несомненно, видели ее и составили себе о ней представление. Для протоколиста же сцена эта важна лишь оттого, что позволяет, пожалуй, понять, в какой мере пантомимы д'Артеза были навеяны повседневными событиями и ситуациями, хоть он и выдает себя за абсолютно незаинтересованное лицо.