двора, в котором только и нашлось места, что ему и Лину. Лин попытался было предупредить воина, что нафы не боятся ни стали, ни серебра, что мечом с ними не справиться, но язык его присох к нёбу и все, что он мог — это всхлипывать. Не слушался его язык! Нет, это не от страха, а от нафьего колдовства: крик жертвы им мешает почему-то, они всегда насылают немоту, бессилие и мрак в сознание, прежде чем пожрать…
Старший из нафов первым достиг оградной черты и потрогал рукой-лапой невидимую стену:
— Колдовство твое слабое, служивый, сто раз вдохнешь, сотый уж не выдохнешь. Кто нам в добыче мешает — сам добычей становится. Таков наш закон. Мяса в тебе много, хорошая будет сытость… Теперь ты нам принадлежишь.
— То есть как это — вам??? — изумился воин, подсучивая левый рукав рубашки, меч в руке слабо покачивался справа налево, в опасной близости от заколдованной черты: стоит чем бы то ни было коснуться магической защиты — и она рухнет. — Я Его Светлости герцогу Бурому принадлежал мечом и головой, согласно присяге, даденной от весны до осени, а также письменному договору по дозорной службе, от осени и до лета, он же мне деньгами за доблесть и верность платил. А тут какие-то лягушки пришли, квакают невесть о чем! Клянусь бородавками на титьках вашей вонючей богини Уманы…
— За святотатство мы съедим тебя живьем, не лишая разума и воли. Дыши, делай последние вдохи, смертный, твое заклятие иссякает… Ты же не колдун, смертный… Ты — мясо. Можешь трусливо омочить своею струей ноги напоследок, время твое заканчивается.
— Ноги? Во-первых, мне такая неопрятность не свойственна, а во вторых ноги мои обуты в никогда непромокаемые сапоги, хоть в море купайся. И знаешь в чем их волшебство?.. А в том, что они из нафьих шкур выделаны! Глянь-ка позорче: на левый сапог — твоя мама пошла, а на правый — твой папа!
Никто на свете не знает, есть ли у нафов родители, ибо никому не доводилось видеть нафов-детей и нафов-стариков, но ведь размножаются они как-то? Старший из нафов взревел от оскорбления и разметал руками-лапами остатки магической ограды. И в тот же миг распался на четыре неравных части, кои почти одновременно попадали мокрыми шлепками на каменные плитки двора: воин одною левой рукой выписал тяжеленным двуручным мечом фигуру-бабочку сквозь нафью тушу, а сам даже не покачнулся. И тут случилось чудо, от которого оставшиеся нафы яростно взвыли, а Лин и трактирщик Мусиль ахнули: куски разрубленного нафьего тела не то что не склеились в единое целое, как это должно было быть по всем законам нафьего нечистого бытия, но сморщились вдруг и опали холмиками навсегда мертвой слякоти.
У него — меч заговоренный!
Воин скакнул вперед, вплотную к нафам, вильнул левой рукой, перебросил меч в правую и махнул ею. И все. Пятеро нафов, служителей богини подземной воды Уманы, навеки исчезли из обоих миров, своего и человеческого.
— А еще говорят: нафы свирепы, нафы отчаянные противники… Фу, вонючки. Кто бы тут прибрался, что ли? Пойду-ка я спать, если больше никто ничего не желает… — Воин трижды протер пучками сена лезвие меча, потом дважды, одной его стороной и другой, обтер меч о левую штанину и, наконец, сунул его в ножны.
Лину бы следовало поблагодарить воина за второе свое невероятное спасение, но словно бы нафьи чары продолжали действовать: не слушались его язык и губы, а тело содрогалось крупной дрожью. Да воин, похоже, и не ждал благодарности, он просто повернулся к нему спиной и пошел в дом, досыпать.
Уму как храпел в дальнем углу двора, в телеге с сеном, так и не проснулся, а Лунь с Мошкой — тут как тут, они тоже были здесь и все видели. Мусиль накричал на Мошку, прогнал ее сидеть в своей каморке и до утра носу не высовывать, Лина же повел на поварню, к Луню, посадил поближе к огню, отогреваться, сунул ему кусок белого хлеба и шмат рыбьего мяса пожирнее…
Вот Лин и сидит с Гвоздиком на коленях, на огонь смотрит. Гвоздику жарко, горячо, он пищит и за пазуху прячется, а Лину все никак не согреться…
Рядом же, у огня, устроился Мусиль. Тоже сидит, молчит, обхватив руками узкие жирные плечи… И неужто слезы в его глазах? Они самые. Боги не дали потомства трактирщику Мусилю, боги же безвременно отняли у него жену, первую и единственную… Никто не припомнит по этому поводу страданий Мусиля, никто достоверно не знает, о чем Мусиль мечтает, чего жаждет и для чего тянет воз бездетной жизни своей… Быть может, видел Мусиль в мальчишке замену сыну своему, никогда не рожденному… Вполне вероятно, а может быть и нет… Может, и так было, что он с дальним расчетом оставил в доме безродное дитя, чтобы — мало ли — откупиться мелкою потерей от тех же нафов, если до его очага очередь дойдет… Люди-то в округе — с очага счет ведут тем, кто общиной держится, от нафов откупаясь… А как не откупиться? Поссоришься с нафами — колодцы пересохнут, иди, пей морскую воду, скотину ею пои… Старики рассказывают, что в иные годы, когда и воды в колодцах нет, нет, и дань требуют, доведенные до отчаяния люди восстают, теряя страх, и целым войском идут в карстовые пещеры, выкуривать из подземных вод нафов, терзать огнем и нечистотами самое тело-статую страшной богини Уманы… Редко такое случается, доброе соседство с выкупом — оно вернее… Пришел черед Мусиля свой очаг выкупать, вот он и выбрал. Не Мошку, не Уму, не Луня, взял Лина за руку собственной рукой и повел на съедение. Что же ты плачешь, Мусиль, кого тебе жалко: себя, мальчика Лина, свою судьбу, или его судьбу?.. Никому не ведомо, по одним лишь слезам не угадать…
Старая Мошка тоже всхлипывает в своей каморке, но кому какое дело до ее слез? Она свое прожила пустоцветом, ни семьи, ни дома своего никогда не имела… А вот ведь — не Мошку отдали, пожалели старую. Или убоялись, что разгневает нафов скудная и дряхлая плоть ее? Или некому будет чисто стирать да гладить, да шерсть сучить, да сказки по вечерам рассказывать? Полуслепой Лунь один не плачет и не дрожит, он кухнею занят и ругает все, что попадается ему под руку и на глаза: горшки, поварешки, дрова, казаны, колосники… Но Лина почему-то за все утро ни разу не обозвал и подзатыльником не щелкнул…
И пришел рассвет, и сели все завтракать, как обычно. Да только присоединился к завтраку воин, сказал, что — пора, уходит.
Насколько буйным и веселым был ужин во вчерашней ночи, настолько тихим и тягостным был завтрак. Никто за столом не посмел вспоминать недавние ужасы, а воин словно бы забыл о них, и о том, что именно он был главным действующим лицом в ночном кошмаре. Воин молча съел миску полбы, проваренной в кобыльем молоке, отказался от вина в пользу горячего травяного настоя и пошел уже, было, в конюшню, но окликнул его Мусиль. Посмел и повалился в ноги:
— Господин, позволь побеспокоить тебя просьбою!
— Еще денег, что ли???
— О, нет. Сполна и с лихвой заплачено, с щедрою лихвой! Забери мальчика!
— Чего? Зачем он мне? Меня не волнуют мальчики.
— Возьми, господин, он будет тебе слугою.
— Я сам себе слуга и господин.
— Умоляю тебя! Возьми с собой мальчишку, он будет тебе спутником и пажом в твоих скитаниях, воспитанником.
— Он мне может надоесть раньше, чем вырастет.
— Или пристрой его в ближайшем городе в хорошие руки. Нет, не в ближайшем, подальше отсюда.
— Встань с колен и дай еще попить… В чем дело? Почему он тебе не нужен больше?
Воин вздохнул и вернулся к столу. Все присутствующие молчали, кроме него и трактирщика, даже охи-охи на руках у Лина не издавал ни звука.
Мусиль побежал к пузатому котелку за травяным отваром, поставил перед воином кружку, а сам, захлебываясь рыданиями, стал объяснять.
Нафы, нечисть, мертвые духи подземных вод, никогда не отказываются от жертвы, которая была им преподнесена. Мальчик — их, и они будут приходить за своей добычей до тех пор, пока не завладеют ею. Вчерашняя история повторится, едва лишь ночь вступит в свои права, но уже некому будет защитить мальчишку, и он, Мусиль, как хозяин очага, вынужден будет опять, собственноручно… Это невыносимо, он больше такого не выдержит…
— Так это значит, что они за мною будут охотиться, возьми я щенка с собою?
— Но, господин, они и так отныне, после того, как ты их… А ты справишься с ними, ты — воин!