несовместимое и взаимоисключающее, чем ее наружность и светский успех.
Княжна Стефания была так мала ростом, что не сразу можно было ее приметить в большом кресле. Наперекор всем правилам, требующим рисовать княжеские отпрыски всенепременно стройными и статными, она со своей впалой грудью, сутулой спиной выглядела хилым двенадцатилетним подростком, почти карлицей.
Будь она низкого звания, ее просто назвали бы горбуньей. Но тут — упаси боже! — это считалось лишь небольшой сутулостью, искусно драпируемой всевозможными оборочками и кружевными пелеринками. Но острый горбик — эта насмешка своенравной природы — дерзко выпирал из-под оборочек и кружев. А прямо над ним торчала головка дынькой с низким лобиком, скуластым личиком цвета paille[231] и толстым, длинным носом.
И руки — необыкновенно длинные и костлявые — не удавалось замаскировать ни пышными кружевными манжетами, ни узкими парижскими перчатками. Длинные и худые, висели они вдоль тела, и, не будь она княжной, всякий сказал бы, что такие бывают у горбунов и калек. Но про ее руки выражались иначе: «Чуть длинноваты», а маленький рост вызывал даже восхищение: «Как она миниатюрна!»
Удивительно: в княжеском роду — и такое неказистое существо! Это было тем более странно, что мать ее до сих пор была стройной и красивой.
Но таковы неведомые тайны и непостижимые ошибки капризной природы! Наверно, и она в княжеском обществе робеет, теряется, делает промахи — и, спохватившись, старается их исправить. Так было и тут. Наделив княжну «миниатюрным» сложением, «сутулой» спиной, «римским» носом, «китайским» ртом и чуть «длинноватыми» руками, она испугалась и, чтобы поправить дело, наградила ее великолепными русыми волосами, каким могла позавидовать любая красавица! А скуластое, низколобое лицо украсила огромными, таинственно глубокими миндалевидными глазами, чистыми и голубыми, как бирюза. >
Но эти прекрасные глаза, как алмазы в груде камней, лишь изредка сверкали среди бесчисленных изъянов ее наружности, вызывая у немногих, кто умел их разглядеть и оценить, не отвращение и насмешку, а жалость и симпатию.
Мстиславу, как видно, не дано было разглядеть и оценить их, иначе не сравнил бы он в разговоре с дядюшкой Стефанию с ведьмой. Нет, ничего зловещего во внешности ее не было. Наоборот, в глазах ее светилась томившаяся в этой бренной оболочке нежная, чувствительная душа. И помани ее кто-нибудь в заоблачные выси, она вознеслась бы высоко, высоко, сбросив бремя светских условностей для более светлых, высоких и сладостных обязанностей.
Но, увы, эта ангельская душа обитала в княжеском теле — и крылья ее были скованы равнодушием. Глядя, как безучастно, с поникшей головой и опущенными глазами, сидит она, сложив руки на своем голубом шелковом платье и совсем утонув в глубоком кресле с высокими подлокотниками, можно было подумать (о, какое кощунство!), что рожденная и выросшая во дворце княжна, словно чувствовала себя здесь чужой. Ее томила скука, и в душе она ощущала холод и пустоту. Княжна, как ни парадоксально это звучит, была несчастна.
Видно было, что ее нисколько не занимает разговор матери с графиней Викторией. Не оживилась она и при обсуждении великолепного бала у баронессы К., и когда почтенные дамы, мысленно перенесясь под высокие своды кафедрального собора, стали обмениваться впечатлениями от проникновенной проповеди сладкоречивого аббата Ламковского — их общего духовника, наставника и утешителя (тут они совсем расчувствовались и добрых пять минут наперебой восхваляли его мудрость и благочестие), ничего не отразилось на ее лице и когда мать, оборвав на полуслове разговор об аббате, словно невзначай, спросила:
— Et le comte Мстислав? Comment va-t-il? [232] Уже вернулся из Рима? Когда мы его увидим?
Тут начался долгий разговор о Риме, обе дамы рассматривали четки, потом, преклонив колена, благоговейно облобызали их. Наконец княгиня протянула графине руку, сказав многозначительно:
— Вас, chere comtesse, можно поздравить с таким сыном. Un jeune homme si accompli!.. D’un esorit tellement noble, tellement chavaleresque!..[233] В наш прозаический испорченный век это просто чудо, это истинное доказательство милости божьей!..
— Поверьте, chere comtesse, — после небольшой паузы, вызванной, очевидно, волнением, продолжала она, — поверьте, что любая мать была бы счастлива иметь такого сына…
И она долгим, нежным взглядом посмотрела ка дочь. Графиня Виктория просияла.
— Princesse! — воскликнула она дрогнувшим голосом. — Если Мстислав так расположил вас к себе, мне остается только роптать на провидение, что у меня нет такой дочери, как Стефания.
Они обменялись понимающими взглядами и в единодушном сердечном порыве протянули друг другу руки, со всей возможной лаской соприкоснувшись кончиками пальцев.
А княжна по-прежнему сидела неподвижно, с отсутствующим видом, и только полуопущенный взгляд ее бирюзовых глаз был полон какой-то нездешней печали.
Княгиня встала; светская беседа — этот сущий винегрет, — в которой перемешались бал, туалеты, обедня, проповедь, Рим, аббат, и матримониальные интересы, — подошла к концу. После нового ласкового пожатия пальцев, обоюдного изъявления чувств и нежного лобызания воздуха дамы в дверях расстались.
Вернувшись в будуар, графиня задумалась.
— Надо немедленно поговорить с Мстиславом, — сказала она себе. — Нельзя упускать такой случай…
— Что, граф Мстислав у себя? — спросила она у камердинера, явившегося на ее зов, и, получив утвердительный ответ, сказала: — Ступай, доложи ему обо мне.
Накинув с помощью горничной бархатную мантилью, графиня с важным и сосредоточенным видом спустилась вниз, в апартаменты своего сиятельного сына.
Мстислав полулежал в шезлонге в комнате со спущенными шторами; там его и нашел посланный графиней камердинер. Возле него на полу валялась не то французская, не то английская газета, которую граф Перед тем, очевидно, просматривал. Он и не спал и не бодрствовал. В таком полузабытьи проводил он почти все время в последние годы, если только его не вырывали из него неотложные светские обязанности или важные для поддержания семейного престижа дела.
И что тут удивительного? Он отдыхал после давно, по его словам, промелькнувшей, но бурной молодости, полной волнений, страстей и разных событий, которые разыгрывались во всех концах света. Жизненные силы двадцатипятилетнего графского отпрыска были исчерпаны или, во всяком случае, подорваны, и когда ему доложили о приходе матери, он только приоткрыл глаза и, лишь полежав еще немного, медленно, со стоном, поднялся с шезлонга. Глубокая усталость и отвращение ко всему владели им — иногда он по целым дням и месяцам находился во власти сплина, подумывая даже пустить себе пулю в лоб или как-нибудь иначе покончить с этой опротивевшей и ничем его больше не привлекавшей жизнью. Однако благовоспитанный сын никогда не забывал, к чему его обязывает знатное происхождение и высокое положение в свете.
И сейчас, не испытывая никакого удовольствия от визита матери, он все-таки встретил ее в дверях, почтительно поклонился и, подвинув самое удобное кресло, предложил тихо, еле цедя сквозь зубы, но безупречно вежливо.
— Veuillez-vous asseoir, chere maman! [234]
Графиня села, живописно завернувшись в мантилью, и, помолчав, сказала:
— Я пришла поговорить с тобой, Мстислав, о деле, очень важном для тебя, для меня… и для всей нашей семьи…
— Je vous ecoute, chere maman [235].
— Только что y меня была княгиня…
По неподвижному, как маска, лицу Мстислава скользнула брезгливая гримаса.
— Она была с дочерью… княжной Стефанией… Cette bonne, cette excellente princesse… savez-vous… elle m’a fait des ouvertures относительно твоей женитьбы на княжне, mais des ouvertures tellement claires, tellement meme pressantes[236], и я уверена, что тебе достаточно сделать один шаг, и дело будет решено.