Такова история генеральши, которую теперь не называли иначе как старой каргой, скрягой или золотоносной жилой, которую только смерть вскроет своей косой для наследников. Старая, но вечно новая история, как сказал бессмертный Гейне.
VI
Когда-то все пространство перед барским домом в Одженицах занимали кустарники редчайших пород. От сводчатых ворот к длинному, высокому крыльцу с изящной колоннадой вели две широкие, посыпанные гравием аллеи. Но после смерти генерала, что случилось уже много лет назад, новая владелица приказала вырубить все кусты и деревья. Нерасчищавшиеся аллеи заросли травой и высоким густым бурьяном. Та же участь постигла большой сад за домом. Плодовые деревья, за которыми никто не ухаживал, одичали и засохли. Когда-то искусно подстриженные шпалеры кустов разрослись и сплелись ветвями, образовав непроходимую, темную чащу. Извилистые дорожки и тропки потерялись в траве, большой пруд наполовину высох и покрылся тиной. Вот уже лет двадцать, как в этом огромном саду не расцветали цветы, посаженные человеческой рукой. Все заглушил высокий желтый коровяк да разлапистый розоватый татарник. А на запущенных газонах, ни у кого не спрашивая позволения, каждую весну поднимали головки маленькие голубые фиалки…
Генеральша не любила цветов; один вид этого пестрого, веселого царства раздражал ее. Пустырь перед домом, особенно зимой, занесенный снегом, выглядел уныло и печально. Уныние навевали и ворота, совсем развалившиеся. И оголенный без крыльца фасад, который холодно поблескивал длинным рядом зеркальных окон. Крыльцо и колоннада давно были снесены по распоряжению хозяйки.
Подъезжали прямо к высокой двери из некрашеных, струганых досок, к которой вело несколько каменных, под мрамор, ступеней. За дверью была большая, нетопленая прихожая, с одиноко маячившей полированной вешалкой, а за ней — огромная гостиная, где генеральша обычно коротала время и принимала гостей.
Большая, холодная гостиная казалась пустой, — старинные стулья и пуфы, чинно стоявшие вдоль стен, совершенно терялись в ней. Четыре высоких окна с зеркальными стеклами без занавесок, выходившие на огромный пустынный двор, заливали комнату холодным, унылым, белесым светом. Высокий, давно не беленный потолок почернел, а на старых обоях кое-где поблескивала полустертая позолота да темнели грязносерыми пятнами когда-то розовые букеты.
В глубине, в простенке между окнами, стояла длинная, широкая софа, обитая порыжевшей, выцветшей камкой; возле — стол красного дерева со старинной лампой на высокой подставке. Вдоль стола двумя длинными рядами выстроились кресла с высокими резными спинками. На этой-то софе имела обыкновение сиживать генеральша. В большой комнате, рядом с высокой лампой и спинками кресел, она совсем терялась, и вошедший должен был хорошенько присмотреться, чтобы заметить маленький шелковый клубочек на софе и кончик голубого или малинового страусового пера, торчащего из-за лампы.
Недели за две до того, как на Помпалинских обрушилась весть о злополучном обручении Цезария, а Мстислав привез из Рима грамоту, удостоверявшую их законное и неоспоримое право на графский титул, в гостиной генеральши сидели три человека.
На софе, как всегда, сидела сама хозяйка — щуплая старушонка в лиловом шелковом платье с глубоким вырезом, узкой талией и огромным кринолином. На ее голой морщинистой шее висели три нити крупных жемчужных бус с изумрудными и брильянтовыми застежками под дряблым старческим подбородком. Седые локоны и локончики были взбиты кверху и увенчивались маленькой бархатной токой с оранжевым перышком, колыхавшимся, как флажок. Обнаженные до локтя руки были унизаны золотыми браслетами с драгоценными камнями. Этот наряд был так пестр и нелеп, что издали казалось, будто на софе просто свален ворох кружев, лоскутьев, перьев, золотых и брильянтовых бус и украшений.
Нужно было подойти поближе к этой пестрой, бесформенной, сверкающей куче, чтобы разглядеть желтое, скуластое личико со впалыми щеками, поджатыми, тонкими губами и лбом, испещренным мелкими морщинками.
А совсем вблизи становились видны и глубоко запавшие глаза — серо-зеленые, тусклые, но нет-нет и остро, пронзительно сверкавшие из-под насупленных бровей и сморщенных век, которые подергивал нервный тик.
Неужели эта старуха, при виде которой становилось и смешно и страшно, была когда-то тонколикой, синеокой, как лань, грациозной девушкой?
Да, то была Цецилия, но рожденная не из пены морской, как Венера, а из мутной житейской накипи. Жизнь трепала ее долгие годы, отравляя горечью мозг, разъедая сердце, затягивая в омут пороков и капризов. В искусстве ваяния с жизнью не может сравниться ни один скульптор. С потрясающим разнообразием воплощает и перевоплощает она душу. Если в молодости тебе повстречался ангел, не удивляйся, встретив его под старость в обличье ведьмы. Но бывает, что, приглядевшись, под неузнаваемой внешностью найдешь прежнюю Душу.
Наряжаться ежедневно в открытое бальное платье с узкой талией и юбкой колоколом, втыкать в локоны перья и обвешиваться драгоценностями — это была одна из причуд генеральши, известная чуть не по всей Литве.
Водилась за ней и другая странность, которая, правда, не так бросалась в глаза: при всей любви к украшениям генеральша носила на пальце всего только одно колечко с брильянтом, который слезой переливался на черной эмали. Любая из трехсот жемчужин на ее шее, любой камень из ее браслетов, а их было больше двадцати, стоили гораздо дороже этого колечка. Но с ним она никогда не расставалась, никогда не снимала с пальца и не носила других колец. Говорили, будто колечко с брильянтовой слезой — талисман, охраняющий ее несметные богатства от огня, воды и лихих людей.
У окна, недалеко от старухи, за пяльцами сидела Леокадия Помпалинская, родная сестра Павла, которая вот уже восемь лет безотлучно жила при ней. Холодный свет из окна падал на стройную, худощавую фигуру склонившейся над пяльцами компаньонки, которой, по слухам, генеральша платила щедрое жалованье. У Леокадии было смугловатое, с правильными чертами лицо и, если бы не странная неподвижность в нем и серебряные нити в черных, как смоль, волосах, гладко, с пуританской строгостью облегавших красивую головку, ей можно было дать не больше двадцати восьми лет.
Третьим в гостиной был Павел, сидевший в кресле рядом с генеральшей.
Как видно, старуху очень занимал разговор с Павлом: она так и ерзала по широкой софе, дергаясь из стороны в сторону и временами издавая какой-то странный писк, вероятно, означавший смех, но на самом деле мало похожий на это естественное проявление веселья.
— Да, да, сударь! — говорила она, хихикая, то поджимая ноги под себя, то снова спуская их с софы, такой высокой, что они не доставали до пола. — Послушайтесь моего совета, изучите какое-нибудь ремесло: сапожное, портняжное — любое! А я вас не забуду — упомяну за это в завещании!
— Признаться, я и сам подумывал устроить свою жизнь самостоятельно, — пробормотал Павел, краснея и улыбаясь.
— Устраивайте, сударь! Только помните условие: над вашей сапожной мастерской или лавкой должна висеть огромная вывеска, а на ней большими буквами, — да, да, большими! — «Павел Помпалинский». Сама приеду в Варшаву посмотреть и уж не обойду, не обойду в завещании!
— Условие нелегкое— ведь я обижу людей, которые меня как-никак воспитали и до сих пор терпят в своем домг…
— Вот именно, терпят, — подхватила генеральша. — Хорошо сказано! Терпят! — И она, пискливо хихикая, все повторяла это слово.
— Такая вывеска была бы особенно некстати теперь, когда они получают графский титул…
Генеральша, вдруг перестав хихикать и ерзать, впилась взглядом в Павла.
— Ах, да, да! — заверещала она. — Слыхала! Гово-оят, кто-то из них в Рим поехал…
— Граф Мстислав, — вставил Павел.
— А, Мстислав! Как же, слыхала! Кажется, любимец пана Святослава! Зеница ока! Правая рука! Вылитый портрет! Что, разве не так?