— Неужели никто не обратил на тебя внимания? Не заметил твоей красоты? Не оценил твоих достоинств? Неужели ты никого здесь не встретила, с кем можно было бы отвести душу?
— Посмотрел бы ты на этих господ, которые собираются здесь, в гостиной. Интересно, нашел бы ты, с кем отвести душу?
Павел вздохнул.
— А ты думаешь, я живу среди ангелов?
— Тем хуже для тебя, — сказала Леокадия и наклонилась над большой алой розой, которую кончала вышивать.
Воцарилось долгое молчание. Павел, скрестив руки, стоял по другую сторону пяльцев. Огорченный, даже обиженный холодным и неприветливым приемом, он вдруг почувствовал, как в нем закипает раздражение.
— Скажи, тебе не надоело вышивать эти вечные розы да незабудки? — спросил он резко.
— Что поделаешь! — холодно ответила она. — Если вокруг и в душе они увяли, приятно посмотреть хоть на такие.
— Поздравляю! — в сердцах воскликнул Павел. — А мне вот больно видеть окаменелости вместо живых прекрасных существ…
Он взялся за шляпу и протянул сестре руку.
— Прощай, Леося! Может, увидимся еще через несколько лет!
Игла выпала из тонких, нежных пальцев Леокадии.
— Ты на меня сердишься, Павлик? — спросила она, и в ее глазах, поднятых на брата, впервые вспыхнула теплая искорка симпатии.
— Конечно, в восторге трудно быть от такого приема, — ответил он уже мягче.
Но Леокадия, словно пожалев о минутной слабости, еще ниже склонилась над вышивкой и суше сказала:
— Я никогда не претендовала и не претендую на то, чтобы кто-то был в восторге от моего общества.
— Если бы ты только захотела… — заговорил Павел, подходя ближе. — Ведь у нас с тобой никого нет на свете… С кем же, как не друг с другом, делиться нам своими печалями?..
Она вздрогнула и подняла голову.
— Делиться, — повторила она. — Зачем? Я привыкла молчать.
— А у меня другой характер! — вспылил Павел. — Я еще, слава богу, не изверился, не стал нелюдимом и молчальником!
— Твое счастье! — бросила сестра, не поднимая глаз.
Снова наступила тишина. Брат и сестра были погодки и выросли вместе, но редкие встречи и условия жизни разделили их ледяной стеной молчания и отчужденности. И все попытки Павла сломать ее разбивались о безучастие Леокадии.
Казалось, ничто на свете не волнует и не занимает ее.
— Ты часто навещаешь тетушек? — спросил Павел, стоя возле со шляпой в руке.
— Два раза в год, когда получаю жалованье…
— Чтобы отдать его теткам…
Леокадия промолчала.
— Мне тоже хотелось бы их повидать!
— Ну что ж. Приезжай завтра и поедем вместе. Завтра как раз мой день.
Полушутя-полусердито Павел схватил сестру за руку, отнял у нее иглу и, нагнувшись, заглянул в глаза.
— Леося! — воскликнул он. — Бедная любимая сестренка! Неужели мы так и расстанемся? Неужели ты не скажешь мне ласкового словечка? Не напутствуешь добрым советом?
Мгновение Леокадия колебалась: казалось, с привычкой молчать, которая стала ее второй натурой, борется теплое чувство, снова промелькнувшее в ее глазах. Неподвижно, прямо стоя за пяльцами, но не отнимая руки, как в начале разговора, она сказала с опущенными глазами:
— Что я могу сказать тебе, Павел? И какого ты ждешь совета? Жизнь так жестока… а я совсем не знаю ее законов и требований… Может быть, надо послушаться генеральши… Смотри сам… если тебе плохо, постарайся, чтобы было хорошо…
— И на том спасибо, — сказал Павел, нежно целуя руку сестры, которая ответила ему слабым пожатием.
В дверях он столкнулся с Ицеком Зельмановичем, известным в округе маклером по продаже имений. Он сватал местным помещикам покупателей из дальних мест, а покупщикам — желающих продать землю; вел предварительные переговоры, улаживал недоразумения, брал на себя посредничество в крупных и мелких торговых сделках. Это был преданный и ближайший советчик оджинецкой помещицы.
В длинном лапсердаке, с поношенной шапкой в руке Ицек Зельманович осторожно пересек гостиную и, поглаживая рыжие пейсы, остановился у двери в спальню генеральши.
— Пани генеральша у себя?
— Да, — не поднимая головы, ответила Леокадия.
— Можно войти?
— Можно.
Ицек бесшумно открыл дверь и так же бесшумно затворил ее за собой.
Тишину нарушал только пронзительный голосок генеральши, которая что-то с азартом выкрикивала у себя в спальне, то нервно, то язвительно хихикая, по своему обыкновению. Время от времени доносился бас Зельма-новича, который ей отвечал или переспрашивал. Переговоры продолжались целый час. Затем дверь тихо отворилась, и Зельманович появился на пороге.
— Ицек! — вдогонку ему раздался пронзительный, писклявый голос из глубины комнаты. — Запомни: уладишь это дельце, я тебя не забуду в завещании!
Ицек низко поклонился и ушел. В спальне громко зазвенел колокольчик. Леокадия встала и неторопливым, размеренным шагом направилась к генеральше.
Спальня мало чем отличалась от гостиной. Это была такая же большая, светлая комната, наводящая уныние своей высотой и пустотой. Только в глубине был уголок поуютнее. Там стояла мягкая кушетка, перед ней — четырехугольный столик, а сбоку старинное резное бюро со множеством наглухо запирающихся ящичков. В этой полупустой неприветливой комнате задерживало внимание и поражало только огромное количество картин, развешанных на голубоватой, местами облупившейся стене напротив кушетки. Были они разного размера и достоинства: акварели, масло, гравюры, даже просто вырезанные из журналов литографии. Но все это пестрое собрание объединяло нечто общее. На всех акварелях, гравюрах и литографиях изображались только трогательные любовные и семейные сцены или же героические акты самоотречения и самопожертвования. На самой большой и лучшей картине была изображена пожилая супружеская чета в старинной комнате у камелька, как бы на закате счастливой старости, со спокойными и умиротворенными лицами. У ног их играли двое румяных, золотоволосых внучат; возле, за освещенным лампой столом, сидело несколько человек уже среднего возраста, кто с книгой, кто с рукоделием, а в глубине комнаты — молодая девушка у фортепьяно, и под ее бесхитростную музыку трое подростков весело плясали и скакали вокруг стола. Сцена шумная, многолюдная, — но каким покоем, теплотой и уютом веяло от нее! Вокруг стариков на переднем плане сосредоточилась вся жизнь семьи.
Эта картина в дорогой золоченой раме висела в самом центре своеобразной галереи. Рядом на превосходной английской гравюре двое юных влюбленных рука об руку шли к алтарю. Их лица дышали любовью и счастьем. На другой картине молодая мать заслонила своим телом ребенка от разъяренного тигра. Дальше девушка, юная, как весна, рвала цветы на лугу. А дальше ученый склонился над книгой, и бледный свет утренней зари освещал его преждевременно поседевшую голову. Независимо от их художественной ценности, все эти картины, видимо, в разное время и при разных обстоятельствах попавшие сюда, создавали некий идеальный образ человеческой жизни, где все возвышенно и прекрасно. А развешаны они были с таким расчетом, чтобы старуха и с кушетки, и со своей жесткой допотопной кровати могла любоваться ими и разглядывать в мельчайших подробностях при свете белой алебастровой лампы, свисавшей на серебряных цепях с потолка и день и ночь горевшей, как лампада, перед этим