— Comment? — величественно повернув голову и изумленно глядя на сына, совершенно спокойно произнесла графиня. — Ты еще не выкинул этот вздор из головы? Mais ce sont des billevesees, mon pauvre Cesar[350]. И прошу тебя больше не говорить со мной об этом, особенно при посторонних. Не то ты станешь посмешищем и нас опозоришь… — И будто только сейчас заметила, что сын стоит, ласково прибавила — Asseyez-vous donc, Cesar? [351]
Но Цезарий словно не слышал ласкового голоса матери. Он стоял со скрещенными на груди руками, с болезненной гримасой на лице и глубокой поперечной морщиной на лбу. Графиня допила наконец шоколад и стала внимательно разглядывать розочку на донышке чашки.
— Я очень огорчилась, — заговорила она, — когда узнала, что с продажей Малевщизны ничего не вышло. Тебе не под силу управлять большим имением, mon pauvre Cesar!
Цезарий вздрогнул, будто очнувшись от сна.
— Chere maman, — тихо, но твердо сказал он, — прошу тебя, chere maman, очень прошу: благослови нашу любовь…
Графиня пожала плечами.
— Mon pauvre enfant, ты уже сам взрослый и должен бы знать, что о некоторых вещах говорить с матерью неприлично…
— Как, chere maman? — удивленно воскликнул Цезарий.
— Так, — продолжала графиня, по-прежнему глядя в чашку, — молодой человек твоего возраста и положения может погрешить… очень погрешить против правил строгой морали… Я этого не одобряю, как и вообще всех грехов и пороков рода людского. Но что делать? Приходится закрывать на это глаза. У природы есть свои тайные законы, о существовании которых я, к сожалению, знаю. Enfin[352], хвалить я этого не хвалю, но могу понять, que vous pouvez faire d'une mademoiselle Кли… Кви… Книксен… votre… maitresse[353]. Но с матерью об этом говорить и, вдобавок, просить еще ее благословения — смешно и неприлично.
Цезарий недоумевал. Вдруг он выпрямился и с заблестевшими глазами воскликнул:
— Да нет же! Нет, chere maman, ты не поняла меня, я вовсе не это имел в виду…
— А что же? — с притворным удивлением спросила графиня. — Не понимаю…
Бледное, застывшее лицо Цезария залил яркий румянец.
— Chere maman, — дрожащим голосом начал он, и глаза его загорелись негодованием.
Но тут открылась дверь, и камердинер доложил о графе Августе.
— Проси! — отрывисто бросила графиня и спросила сына:
— А как со строительством часовни в Помпалине — скоро она будет готова? Я просила тебя ознакомиться с работами и подробней рассказать мне, как обстоят дела. Мне передавали, будто угловая башня слишком высока; это нарушает симметрию и портит общее впечатление. Тебе так не показалось?
Цезарий стоял, молча глядя в пол, будто не слышал Но графиня, не смущаясь этим, продолжала:
— Я не раз тебе говорила, Цезарий, что ты непростительно равнодушен к искусству. Музыки ты не понимаешь, а архитектура — c’est totalement du grec pour vous[354]. Правда, бог не наградил тебя талантами… Vous n’avez pas 1 intelligence du bien, mon pauvre enfant[355], но надо постараться, сделать усилие… faites un effort sur votre esprit…[356] ум, который всегда был глух ко всему возвышенному… Ты лишаешь себя в жизни огромного удовольствия, а кроме того, в твоем положении просто стыдно быть невеждой в искусстве, mon pauvre enfant…
— J ai 1 honneur de vous presenter mes hommages, comtesse![357] — раздался в дверях будуара баритон графа Августа.
Приветствие еще звучало в воздухе, когда другой мужской голос за спиной графа Августа сладко и вкрадчиво произнес:
— Здравствуйте, графиня и дорогой Цезарий!
Август посторонился, любезно пропуская аббата
Ламковского вперед. Графиня привстала.
— Bonjour, comte! Bonjour, oh, bonjour, monsieur l’abbe!
— Eh bien! — добродушно засмеялся Август, своей пухлой рукой стискивая руку племянника. — Le jeune comte цел и невредим. Литовская русалка его не похитила… Стыдись, Цезарий, ты не на шутку напугал нас с этой своей… comment donc…[358] Палкой… Щепкой… Занозой… Как сказал бы мой сын Вильгельм…
— Pardonnez-moi, comte[359],— медоточивым голосом перебила графиня, — не сомневаюсь, что Вильгельм сказал бы что-нибудь весьма поучительное: но в этом уже нет надобности… Цезарий давно забыл о своем нелепом намерении и сам не уверен, были ли у него такие намерения, о которых даже говорить неприлично.
— Vrai?[360]—удивился Август, — Забыл?.. Давно забыл?.. Так быстро?..
— Дорогой Цезарий, — вкрадчиво заметил аббат, — хорошо помнит святую заповедь, которая учит чтить родителей своих, а значит, и старших в семье, а также уважать семейные традиции…
— Забыл! — повторял Август. — И хорошо сделал. Chose… Но когда же он успел, если, по словам Фридери-ка, эти господа вместе с ним приехали в Варшаву?..
Графиня вздрогнула и покраснела.
— Oh,!а demoiselle! [361]— вырвалось у нее, но она быстро справилась со своим волнением и спокойно спросила: — Est-ce vrai, Cesar? [362]
— Oui, chere maman, c’est vrai [363],— без колебания ответил сын.
— Voila! — вскричал дядюшка. — Quand je vous disais, comtesse [364], он не мог забыть…
— Eh bien! Что нам за дело, если кому-то вздумалось приехать в Варшаву! Каждый большой город — с est un caravanserail[365], никому не возбраняется в нем останавливаться. Впрочем, эта история меня больше не волнует — я убедилась, что мою волю Цезарий уважает и помнит о своих обязанностях по отношению к брату, которому его неосмотрительность могла бы навсегда испортить репутацию в свете. Я — мать, и никто лучше меня не знает моего сына. Отказав ему во многих дарах своих; Провидение наделило его добрым сердцем и смиренным сознанием своего несовершенства. Он не захочет огорчать свою мать и портить жизнь брату. Он знает, что на собственные силы не может положиться и что единственная опора для него — это советы и наставления родных, а единственный путь заслужить милость божию и общее уважение — забыть о себе и посвятить свою жизнь семье. Да, monsieur le comte, да, monsieur l’abbe, я беседовала сегодня avec mon pauvre Cesar [366], поняла его состояние, и эта напугавшая нас всех история предстала передо мной совсем в ином свете… Молодой граф может… развлекаться… как угодно и с кем угодно, но это никогда не выйдет за рамки приличий, et je vouy prie, comte, n’en parlons plus! [367]
Легко сказать: «Не будем говорить», труднее сделать. Впрочем, графиня так спокойно и уверенно, с таким достоинством произнесла свой монолог, что окончательно убедила графа Августа, который стал торопливо застегивать свой, увы, не парадный сюртук. Но разве мог он предположить, в удрученном состоянии уходя сегодня из дома, что его ждет нечаянная семейная радость?
К счастью, на сюртуке тоже были пуговицы, — правда, без топориков, лопаточек и горшочков, но вполне отвечавшие своему назначению. И вот, застегнувшись сверху донизу, граф подошел к застывшему на месте племяннику, взял его холодную как лед, дрожащую руку в свои пухлые ладони, и, высоко подняв голову с торчащими в обе стороны черными веерами бакенбард, произнес: