— Ступай, любезный, доложи обо мне графине, — приказал он.
Лакей скоро вернулся с низким поклоном.
— Ее сиятельство просят!
IV
Когда графине доложили утром о приезде младшего сына, на лице ее не выразилось никаких чувств: ни радости, ни гнева. Она лишь слегка нахмурилась, задумавшись о чем-то; но потом, как ни в чем не бывало, присела за маленький столик с роскошно сервированным завтраком.
За чашкой утреннего шоколада графиня имела обыкновение читать нравоучительные и религиозные. сочинения. Душеспасительное чтение на целый день наполняло сердце этой ревностной христианки безмятежным покоем, смирением, безразличием ко всем мирским делам и соблазнам.
Так и сейчас рядом с фарфоровой чашкой лежала небольшая книжечка в бархатном переплете, на котором золотом вытиснено: «Глас горлицы, воркующей в пустыне, или Воздыхания набожной души о лучшем мире».
Неслыханное дело: графиня читала польскую книгу! В разговорах ей иногда волей-неволей приходилось прибегать к убогому, непоэтичному родному наречию; но думать и читать, а тем более беседовать с богом она могла только на благозвучном, богатом и изысканном языке франков.
Однако на сей раз у нее был серьезный повод для этого. Передавая вчера своей духовной дочери «Глас горлицы», аббат Ламковский сказал, что ежедневное чтение этой трогательной и поучительной книги помогает переносить жизненные тяготы и невзгоды, возвышает и приобщает к вечному блаженству. И вот графиня вместе с горлицей сокрушалась над несовершенством мира сего. Печальные, задумчивые ее глаза были как раз устремлены на страницу, где неутешная горлица с удивительными для этой нежной и миролюбивой птички ненавистью и ожесточением клеймила грехи, пороки, гнусности, преступления рода человеческого. Вдруг вереницу зловещих видений и поток яростных проклятий во славу господа перебил робкий, испуганный голос горничной, которая спрашивала, не угодно ли графине принять сына?
Всякому терпенью есть предел, и наша праведница в ниспадающем живописными складками пестром восточном халате сидевшая за чашкой шоколада и серебряной корзиночкой с бисквитами, в сверкающем позолотой и зеркалами, устланном коврами и благоухающем розами будуаре, теплом, как весна, и тихом, как сама тишина, недовольно поджала губы и сдвинула черные брови. Кто это прерывает ее размышления о бренности всего сущего и ничтожестве ближних?
— Что тебе, Алоиза? Как ты смеешь мешать мне? — не отрывая глаз от страницы, резко и сердито спросила она.
Тон простительный, если принять во внимание, как была она увлечена богоугодным чтением и какое безмерное и справедливое отвращение испытывала ко всей суете мирской.
Алоиза еще испуганней повторила свой вопрос.
Графиня не сразу решилась расстаться с горлицей и взглянуть в глаза ненавистной суете, которая грозила вторгнуться к ней в лице сына.
— Проси! — наконец сказала она и, заложив страницу закладкой с искусным изображением мадонны с рыбами, откинулась на спинку кресла, а взор устремила на дверь.
Угадайте, читатель, каким взглядом огорченная и разгневанная мать встретила сына, который без ее согласия осмелился сделать предложение девице Козодой-Заноза-Книксен? Быть может, в ее глазах были слезы, печаль, прощение, нежная мольба, взывающая к его сердцу? Или взор метал громы и молнии? Ни то, ни другое. Взгляд, каким она посмотрела на сына, был невыразителен, как будничное платье, и невозмутим, как озеро в погожий день. Только легкое недовольство сквозило, пожалуй, за обычным спокойствием и равнодушием.
Зато, какое смятение чувств отразилось на лице Цезария, когда он вошел в будуар! Уважение, преклонение, почти суеверный страх, как перед божеством, и — крайняя растерянность, чуть ли не сознание своего полнейшего ничтожества.
По трем гостиным шел он с видом довольно независимым и лихорадочно блестящими глазами, как человек, принявший твердое и нелегкое решение. Но едва переступил порог будуара, глаза у него потускнели, словно по мановению волшебной палочки, брови поднялись, отчего на гладком юношеском лбу образовались две глубокие поперечные морщины. А встретившись глазами со взглядом матери — спокойным, невозмутимым и суровым, он заторопился и, как на грех, зацепился ногой за инкрустированное перламутром низенькое креслице, стоявшее перед таким же низким столиком. Чувствуя, что ноги не слушаются его и драгоценный столик вот-вот упадет, Цезарий призвал на помощь руки, которые сами искали точки опоры с того момента, как он увидел мать.
Но ничего не помогло. Легкий столик с тихим стуком упал на ковер, и к ногам графини покатилась фарфоровая вазочка для визитных карточек, которые белыми лепестками усеяли пол. Цезарий онемел и в горестном ужасе замер над ними, как над развалинами Карфагена.
Графиня с полунасмешливой, полусострадательной улыбкой молча взирала на триумфальное вступление сына в ее покои. А когда Цезарий, немного придя в себя, кинулся поднимать столик и собирать визитные карточки, тихо и спокойно сказала:
— Laissez ceci, Cesar Алоиза уберет. Bonjour!
— Bonjour, maman! — прошептал Цезарий и, нагнувшись, поцеловал у матери руку.
Когда он выпрямился, графиня, уже не глядя на него, неторопливо помешивала золотой ложечкой шоколад.
Цезарий остался стоять. Оба некоторое время молчали. Наконец графиня заговорила первой:
— Eh bien! Как ты провел время в деревне?
— Очень хорошо, maman, — прошептал молодой граф и, не зная, куда девать руки, хотел облокотиться на высокую подставку мраморного бюста, но, наученный горьким опытом, вовремя спохватился и остался неподвижно стоять перед креслом матери.
— Очень рада, что ты не скучал, а то я боялась, что тебе будет не хватать общества.
— Что ты, мама, — оживился Цезарий, — я очень милое общество нашел там… Чрезвычайно милое…
При последних словах голос у него дрогнул, словно скрытая, невысказанная нежность и недоброе тоскливое предчувствие шевельнулись в душе.
— Vraiment? [347] — спросила графиня. — Милое общество в таком захолустье… Вот неожиданность! Что же это за общество? Уж не деревенские ли деды да оборванные ребятишки, с которыми ты всегда любил время проводить?
Цезарий молчал со страдальческим выражением.
— Non, maman. Я был на обеде у госпожи Орчинской и познакомился там с семейством Книксен… — ответил он наконец глухим голосом, который опять задрожал и прервался, но не от страха, а от еще более тоскливого, недоброго предчувствия…
— Eh bien! Но какая связь между этими Кли… Кви. Кни…
— Книксенами, — осмелился поправить Цезарий.
— Oui, Кник…сенами, — с трудом выговорила графиня, — между этими господами и твоим приятным времяпрепровождением?..
Цезарий поднял голову. Глаза, у него блеснули.
— В их обществе я провел самые счастливые часы моей жизни, — заявил он так пылко и решительно, что графиня не могла не обратить на это внимания. Но она сделала вид, будто ничего не замечает, и, по- прежнему глядя в чашку, безразличным тоном спросила:
— Vraiment? А-а!.. — прибавила она, словно припоминая что-то. — C’est vrai[348], ты действительно писал мне об этом семействе. Qu’y avait-il la dedans? [349] Да, теперь я, кажется, окончательно вспомнила… ты увлекся какой-то девицей по фамилии Кви… Кли… Книксен…
— Дорогая мама! — сказал дрожащим голосом Цезарий. — Я люблю ее и она меня любит.