И не буду слишком разборчив. Единственное мое пожелание, чтоб она была молода, хороша собой, весела (это уж обязательно) и умела петь и играть на фортепьяно (обожаю музыку и не представляю себе спутницы жизни, не разделяющей этого моего увлечения). Кроме того, она должна любить меня и одеваться со вкусом. А что до предков, тут уж я целиком полагаюсь на тебя, cher papa, с одной оговоркой: чтобы родители моей будущей жены были не уроды и не кретины, ибо в противном случае дочь их может быть только чудовищем. Деньги тоже, конечно, не помешают — по мне знатное приданое лучше знатного прадеда.
Cher papa! Пусть твой банкир срочно телеграфирует во Флоренцию о выплате мне нужной суммы, за что я миллион раз тебя поцелую и расскажу столько забавных историй, что даже твои редкие монеты и древности в шкафах затрясутся от смеха».
По мере чтения к графу Августу возвращалось хорошее настроение. Беспечность сына передалась и ему, — морщины разгладились, глаза засияли гордостью, нежностью и счастьем. Кончив читать, он торжествующе посмотрел на брата.
— Eh bien, comte! Ну скажи, разве можно не боготворить этого доброго, милого мальчика?
— Oui, — равнодушно ответил старший брат, — но сорок тысяч… ca somme assez haut *.
Эти слова вернули нежного отца к житейской прозе. Он мотнул головой и повторил печально:
— Oui! Ca somme terriblement haut[340].
Оба замолчали. Святослав помешивал в камине угли золочеными щипцами.
— Я сейчас стеснен в средствах, — заговорил Август, глядя в пол. — Свободных денег у меня нет, а просить в долг у чужих — неприятно. Не люблю иметь дело с разными выскочками, жидами, пустяковую услугу окажут и сразу фамильярничать начинают — в гости набиваются, того и гляди, на «ты» перейдут. Конечно, можно Алексин или Дембовлю заложить… но это долгая история… А Вильгельм не может ждать, никак не может. Он к этому не привык. Cet excellent enfant[341] огорчился бы, да к тему же чем он дольше будет ждать, тем больше истратит. Это же ясно, n’est-ce pas? Люди пользуются его неопытностью и обдирают как липку. Я всегда говорил ему, что у него сердце слишком доброе. Но в молодости всегда так: сердце и кошелек открыты для всяких проходимцев, которые увиваются вокруг un jeune homme riche et communicatif [342]. Мы с тобой тоже были молодыми, cher comte, и должны быть снисходительны к молодежи. Il faut que la jeunesse se passe, n est-ce pas? [343] Вот я и пришел к тебе, дорогой брат, за советом…
Граф Август замолчал, и его круглые черные глаза умоляюще уставились на брата, А тот небрежным жестом оставил щипцы и, медленно выговаривая слова, словно очень устал, промолвил: i — К чему это длинное предисловие, Август? Ты хочешь, чтобы я дал тебе взаймы…
Слова брата вогнали Августа в краску, но одновременно подали надежду и он, заикаясь, сказал:
— Ты всегда был хорошим братом, cher comte. Ты глава семьи и наша опора…
— Eh bien! Eh bien! — перебил его старший брат. — К чему столько слов? Мне совершенно безразлично, куда помещать деньги… Я ведь их не ем, а Алексин и Дембовля пока, — он сделал ударение ка этом слове, — дают еще верное обеспечение…
Август с сияющим лицом вскочил с кресла.
— Merci! — сказал он растроганно. — Merci, cher frere! Я никогда не сомневался в твоей доброте и… chose… великодушии.
Бледное морщинистое лицо старого графа исказила гримаса неудовольствия.
— Великодушие! Доброта! — повторил он. — Какие громкие слова! Mais vous faites des phrases, Auguste[344]. Ты говоришь, как член какого-нибудь благотворительного общества или музыкант, у которого я купил пятьдесят билетов на его концерт. К чему эти пышные выражения? Сегодня же напишу моему банкиру, он телеграфирует во Флоренцию и Вильгельму выплатят тридцать пять тысяч рублей. Процент будешь платить мне банковский, а юридической стороной займется завтра Цегельский.
Расчувствовавшись, граф Август пробормотал что-то невнятное и в приливе благодарности схватил руку брага. Но тот выдернул кончики белых длинных пальцев из его пухлой ладони и сказал, окинув комнату усталым взглядом:
— Советую тебе, Auguste, телеграфировать Вильгельму, чтобы он немедленно возвращался…
— Конечно… конечно… Он и сам понимает.
— Ну да, другого выхода у него не будет, после рас чета с тем Шейлоком останется слишком небольшая сумма… Ты очень неблагоразумно поступил, Август, поручив сыну покупку машин за границей. Впустил волка в овчарню…
— Очень уж ему хотелось поехать… он так меня просил, что я, croyez moi, cher comte[345] не мог ему отказать..
— Слишком ты балуешь сына, Август, — с кислой улыбкой заметил старый граф. — Смотри, как бы это не кончилось плохо для вас обоих…
— Что ты хочешь этим сказать? — насторожился Август.
— Вильгельму только двадцать семь лет, а у него уж больше чем на сто тысяч долга, — с небрежным пожатием плеч ответил старший брат. — Я дал вам под Алексин и Дембовлю восемьдесят тысяч да тридцать вы должны Цезарию…
— Oh, ce pauvre Cesar! Зачем ему деньги? Подождет, пока Вильгельм женится, а там…
— Пардон! — резко оборвал его старый граф. — Цезарию долг должен быть возвращен в первую очередь. Я с собой денег в могилу не возьму, которая уже близка… Цезарий же… как знать, может, он со временем поумнеет и вспомнит про долг. Тогда немедленно верните ему деньги. Слышишь, Август? Немедленно! Даже если меня уже не будет в живых…
— Eh bien! Eh bien! — воскликнул Август, к которому постепенно возвращалась его обычная самоуверенность. — Сто двадцать тысяч… это нас еще не разорит… А если разобраться, Вильгельм не так уж много тратит, даже совсем немного…
— Ca ira![346] — сказал старый граф, слегка ударяя щипцами по углям.
Август снова беспокойно заерзал в кресле. Удовлетворенный благоприятным исходом своего дела, он теперь поминутно поглядывал в окно, мечтая поскорее вырваться из душного, полутемного кабинета, проехаться верхом в Уяздовские аллеи и уже предвкушал удовольствие от вкусного завтрака в веселой компании, когда звонко захлопают пробки и шампанское польется рекой.
Святослав видел, что брат, добившись своего, всем существом стремится прочь, на волю. Он улыбнулся презрительно, нахмурился, бог знает почему, и, позвонив камердинеру, велел подать перо и бумагу.
Покидая роскошный, но мрачный и неуютный кабинет брата, Август снова был самим собой. Бравый, с высоко поднятой головой, веселым блеском в глазах и блаженной улыбкой на пухлых ярко-красных губах, обрамленных черными веерами распушившихся бакенбард, он снова готов был жадно впивать чары и соблазны жизни. Положив в кошелек адресованную банкиру записку брата, он, напевая, сбежал вниз по лестнице в огромную нарядную прихожую и хотел уже выскочить на улицу, где его ждала элегантная коляска, но вдруг, осененный какой-то мыслью, как вкопанный остановился и с минуту что-то соображал.
Нет, для графа Августа еще не настал тот блаженный миг, когда можно беззаботно, со спокойной совестью окунуться в водоворот радости и развлечений. Предстояло заняться еще одним неприятным, но важным и срочным делом, касавшимся чести и благополучия семьи. А в таких вопросах граф Август был тверд и непоколебим. И вот, хотя солнце светило ярко и приветливо, с улицы доносился веселый звон бубенцов, где-то на конюшне ржал любимый верховой конь, заждавшийся хозяина, а при мысли о завтраке текли слюнки, он отошел от двери и спросил лакея:
— Скажи-ка, милый, что, граф Цезарий у себя?
— Его сиятельство — у ее сиятельства графини.
Август призадумался. С племянником он непременно хотел сегодня увидеться… Но наносить из-за этого визит обожаемой невестке? Он даже поежился. Чего, однако, не сделает из чувства долга мужественный человек!