Берлину в ожидании поезда (зонтики, фотоаппарат, документы, деньги, остатки провизии), я заметил двух высоких парней, по виду переодетых полицейских, один из которых, бросив что-то через плечо своему товарищу, ринулся к нам через зал. Баскетбольный рост, спортивный вид, уверенный взгляд, повелительный тон. Не зная ни слова по-немецки, я прекрасно понимал, о чем он говорит. Он хотел видеть наши документы и осмотреть нащи вещи. Я не люблю, когда со мной разговаривают свысока. Он грозно требовал наши паспорта, я, делая вид, что не понимаю, просил у него разменять мне пять марок. «I want to change money», — и показывал марки. Почему я должен был доверять его повелительным интонациям? Наконец он не выдержал, показал полицейский жетон, прикрепленный как брелок к поясу брюк, и тоже перешел на английский. Я еще повалял дурака и наконец отдал ему наши паспорта. Убедившись, что виза на въезд у нас есть, он приступил к нашим вещам. «Я хочу смотреть ваш багаж», — сказал он по-английски. «Смотри», — ответил я. Такому наглому и дотошному осмотру мы не подвергались ни до, ни после. Как гинеколог, он лазал по внутренностям наших бедных сумок, вороша их совершенно бесцеремонно, потребовал футляр от объектива, залез в нутро электрошашлычницы, произведенной в городе Луга. Он принимал нас за голодных поляков и искал контрабанду. Мы везли два разрешенных блока болгарских сигарет, несколько бутылок водки и коньяка. Дурак, он не нашел даже их при всей своей самоуверенности. Ни тени смущения, ни одного слова извинения за доставленное беспокойство, только небрежный жест в сторону киоска, где нам могли разменять деньги, и тут же кинулся наперерез пугливо оглядывающимся арабам. Хам.

Сейчас, когда я пишу, мне приятно вспоминать бесшумные, с осторожным музыкальным приветом открывающиеся двери «Zoo», комбинацию брусчатки и отшлифованного булыжника на площади перед вокзалом, изысканные белые скамейки. Первая увиденная нами уличная реклама была одной из самых модных в Германии: юная леди с черной челкой и сигаретой в кровавых губах демонстрировала торс в строгом платье, одетом на одно плечо. Я не сразу понял, чего мне не хватает, все было знакомо до боли, но не хватало чего-то существенного. Ба, музыкального аккомпанемента! Друзья, западная улица не похожа на то, что мы видели в кино или по видику — там городские виды показывают под музыку, которая не фон, а способ прочтения. А здесь было кино с выключенным звуком.

Мы вышли на площадь, немного покрутились, пытаясь сориентироваться в соответствии с планом, нарисованным на бумажке. Было раннее утро, магазины еще закрыты, машины катили почти беззвучно, двухэтажные автобусы не выпускали за собой шлейф дыма и миазмов, прохожие выглядели удивительно беззаботно и непривычно молчаливо. Нам надо было позавтракать. Мы зашли в первое попавшееся по пути кафе, наполовину укрытое навесом. Это был даже не навес, а огромный проход, арка, заставленная десятком столиков. Скромно сели за угловой столик, перекусили, выпили кофе, выкурили по сигарете. В кафе заходили люди с нерусским выражением лица: в комбинезонах, одетых небрежно или изысканно, с собаками, на велосипедах, прямо на мотоцикле под навес въехала какая-то хипповая парочка. Было очевидно, мы в дешевой забегаловке, где кормятся студенты и неприхотливые обыватели если не социального дна, то его предместья. Но ни у кого не было советского взгляда, компенсирующего неудовлетворенность: нарочитого безразличия, провинциального понта, выдвинутой вперед агрессивности, заискивающей неуверенности, назойливого любопытства, открытого неуважения к окружающим, отеческой заботливости к первому встречному — той откровенной игры страстей, которая легко прочитывается на физиономиях наших сограждан. Может быть, все это было и здесь, но таилось глубоко. Скрывалось под прочной пленкой ровной благожелательности ко всем и спокойного достоинства. Помню, как я почувствовал разницу в первый же день возвращения в Ленинград, когда покупал духи в подарок, и продавщица на все мои вопросы отчужденно и устало отмалчивалась, зато какие-то бабули в платочках советовали наперебой.

Мы брели по незнакомому городу, глазея на витрины, иногда заходили в магазины и лавки; я искал книжный магазин, где продавались бы русские книги (кстати, я так и не нашел русского книжного магазина ни в Берлине, ни в Гамбурге, а когда в Мюнхене меня привели в магазин Нейманиса, где я получил в подарок несколько сотен русских книг, то это тоже был склад магазина, а не сам магазин, и витрин, застекленных витрин, что создают столь лелеемое ощущение покупателя, я так и не увидел).

Мы шли куда глаза глядят, стараясь не особенно удаляться от «Zoo», чтобы не заблудиться, иногда останавливались, я наводил на резкость свой «Pentax», щелкал, делая очередной снимок, чаще всего имея в виду кaкого-нибудь конкретного человека, которому в России будет интересно этот снимок посмотреть.

Ноги гудели, в одном тихом скверике мы присели отдохнуть, выпили по банке пива, выкурили по сигаретке. Наш разговор, бессистемный, вбирающий впечатления от прогулки, велся, однако, на российские темы, даже не темы, а тему — тему нашей среды.

Та культурная среда, к которой мы принадлежали в России, переживала кризис. Кризис переживала литературная оппозиция, в силу политических и эстетических причин загнанная обществом в подполье, чем общество, как ни странно, оказало, не желая этого, огромную услугу если не всем, то некоторым. Тем, для кого давящий жесткий пресс превратился в акустический купол, который резонировал, усиливал шепот, превращая его в крик. «Вторая культура» появилась как уникальная и непредвиденная реакция на существование общества с мнимыми ценностями, с нарушенной иерархией, когда истинные ценности оказались под запретом. И эта ситуация породила несколько десятков художников и поэтов, получивших мировое признание или стоящих на границе этого признания (правда, и погубила не одну сотню человеческих судеб и жизней). Но так было в старое доброе время застоя, а теперь «вторая культура» переживала кризис. Давление цензуры ослабло, ослабло чуть-чуть, но изменяя при этом акустические свойства пространства, окружавшего художника, что повлекло за собой изменение смысла его труда. Как и принципов восприятия. К этому, как ни странно, никто не был готов. И для многих это обернулось трагедией либо необоримыми трудностями, признать которые, однако, было непросто.

Я начал работать над журналом, пытаясь найти выход из почти безвыходного положения. У поэта в обществе, условно говоря, три традиционных вакансии: быть, что называется, действующим поэтом, придворным или опальным. Мой журнал должен был помочь опальным поэтам стать действующими, минимально потеряв от этого перехода.

Конечно, разговаривая со своей женой в западноберлинском скверике, где мы сидели на белой скамейке, будто украденной с аллеи Керн в Михайловском, да и раньше, пока мы брели, крутя головами, по улицам и улочкам, говорил я несколько иначе, добавляя непременные «ну ты понимаешь» и «ты знаешь», но смысл был примерно таков.

Улица вокруг блистала чистотой; у самого края тротуара пахло не бензином и выхлопными газами, а кофе и поджаристыми булочками; ватер-клозет, примостившийся на краю скверика напротив готического собора, оказался бесплатным, хотя нас и пугали, что здесь платное все; правда, рядом с дверью, за которой озонировал, блистал, сиял бесплатный сортир, размещался и сортир платный, но мы его счастливо миновали. Кстати, каждый свой шаг я фиксировал очередным кадром на своем «Pentax’е», а когда кончилась пленка, вышел на перекресток, выловил из толпы человека с фотоаппаратом и попросил заменить мне пленку. На меня взглянули несколько оторопело, но помогли.

Как человек на сколько-то там процентов (чуть ли не на 90) состоит из воды, так и его сознание и жизнь (очевидно, на столько же процентов) состоят из общих мест и определяются общественными стереотипами. Причем не только у обывателя, но и у самого что ни есть оригинального художника, или мыслителя, или даже уникального антиобщественного типа, разница лишь в том, что общественные стереотипы обывателя как бы расчесаны на пробор, а у фантастического типа растрепаны. «Лица необщее выраженье» состоит из привычных элементов, только взятых в непривычных сочетаниях. То же сочетание стереотипов, только со своими числителями, знаменателями и своими знаками: плюс, минус, инверсия. И путешествие за границу превращается в сравнение словарей стереотипов на разных языках.

У нас дома, в России, считается приличным попросить у незнакомого человека прикурить («Огонька, спичек не найдется?»), а иногда и закурить («Простите, сигаретой не угостите?») — это не нонсенс, самый интеллигентный человек как в провинции, так и в столице может обратиться к любому с таким вопросом. Как и попросить разменять деньги, скажем, в автобусе или у телефона-автомата, протягивая пятачок на ладони. Менее приемлема просто просьба двух копеек, хотя такое тоже понятно, впрочем, как и душевное обращение в дверях винного магазина: «Браток (батя, сынок), десять копеек не добавишь? На бутылку не хватает». А к кому из нас не подходили подозрительные личности с просьбой дать три, пять, десять рублей, обрамляя ее рассказом о выходе из больницы, потере кошелька, срочной необходимости ехать к больной матери, брату, сестре, дочке в Тулу, Зеленогорск или Йошкар-Олу, с заверением, что деньги будут высланы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату