и здесь прохожий не сделает замечания и полицейский не остановит струю, если кто-то решит окропить дерево или даже угол дома. Мои русские приятели рассказывали мне в Гамбурге, как их это поначалу коробило: срабатывал рефлекс русской внешней стыдливости (многое можно делать, если никто не видит, и нельзя — если видит хоть кто-нибудь: типичная черта русской двойственности — одна система морали для внутреннего употребления, другая для общественного). Рассказывали курьезные происшествия: оживленная часть города, слегка подвыпивший мужчина поливает из своего брандспойта угол застекленной витрины магазина, мимо идет полицейский и старается не смотреть. А тому и дела нет, полицейский прошел туда, обратно, наконец не выдержал, тронул писающего гражданина за плечо и сказал: «Хоть бы за угол зашел». Тот с достоинством кивнул и ушел за угол.
Хотя фланирующей по улицам полиции в Германии я почти не видел, только ближе к ночи, когда мы с женой вечером гуляли по Мюнхену, на совершенно пустынных улицах иногда вырастали из тьмы служители порядка, а так полиция мчится куда-то на машинах с включенными мигалками и сиреной, проверяя злачные и опасные места.
В Гамбурге нас встречали. Это были мои знакомые еще по Ленинграду: она — немка, студентка университета, русистка, он — мой бывший сослуживец по котельной. Чисто «второкультурное» знакомство. Котельная застойного периода — место встреч самых разнообразных людей, ибо здесь люди пережидали трудную пору. Я попал в котельную не сразу, а под давлением обстоятельств: перед Олимпийскими играми в Москве меня вынудили уйти с должности музейного сотрудника, потом выкурили с библиотечной синекуры — и все за такие пустяки, как публикации на Западе и одна или две передачи по западному радио. В котельных в это время работали, с одной стороны, поэты и художники, находящиеся в оппозиции к режиму, а с другой — «деловые люди»: фарцовщики, валютчики, подпольные предприниматели, которым надо было иметь штамп в паспорте и запись в трудовой книжке, чтобы не привязывалась милиция и было время заниматься своими делами. Мой гамбургский приятель был в то время представителем «золотой» провинциальной молодежи. Сын директора крупного запорожского завода, он испытал крушение личных планов и приехал в Ленинград с одной только мыслью: уехать на Запад. Это были охотники за западными невестами. Они составляли целый слой веселых молодых людей, презирающих Советы и исповедующих одну цель в жизни, которую в большинстве своем достигали. В основном они подхватывали девиц-студенток из Европы, приезжающих за экзотическим опытом медвежьей русской жизни; наивные путешественницы тут же попадали в лапы ловких обольстителей, которые предлагали им, привыкшим к степенной, несколько сонной и правильной жизни в небольших или больших европейских городах, стиль жизни богемы, стиль, усвоенный фарцовщиками и студентами куда в большей степени, чем представителями натуральной богемы — молодыми, но нищими художниками и поэтами, работавшими в котельных и сторожами не только ради трудоустройства, но и ради заработка. Власть стиля действовала безошибочно — дневные и ночные тусовки, вольность манер и обращения, желчный, насмешливый скептицизм; в глазах староевропейских дурочек фарцовщики становились диссидентами, авантюристы самого мелкого пошиба — героями, неудавшиеся студенты — непризнанными гениями. Скоропалительная свадьба с ордой немецких либо финских родственников по высшему разряду, отъезд на родину невесты, а затем стремительный развод, после чего муж, в котором разочаровалась молодая жена, продолжал жить либо на пособие щедрого капиталистического государства, либо на алименты бывшей жены. Пособие (или «социал») было достаточным, чтобы снять приличную квартиру (правда, не в центре), сытно есть, пить, покупать вещи и работать «по-черному», то есть без оформления (при оформлении на работу «социал» не выплачивался), если хотелось дополнительно заработать. Для советских шалопаев, привыкших плевать на общественное мнение, это был рай, единственным недостатком которого было то обстоятельство, что общественное мнение презирало людей, не желающих работать, к тому же обманывающих государство. Советский человек асоциален, его асоциальность есть следствие недоверия к государству, всегда его обманывавшему. Но западный человек так же принципиально социален — он подчиняется законам не по принуждению, а будучи убежденным в их правоте. Русская (а затем и советская) история и культура сформировали из некоторых наших соотечественников уникальный тип антиобщественного человека, который по большому счету не верит никому и ничему, в то время как западная цивилизация шлифовала характер индивидуума, правилом жизни которого было: я уважаю окружающих, потому что уважаю себя и хочу, чтобы меня уважали другие. С этим неразрешимым противоречием приходилось сталкиваться тем великовозрастным лоботрясам, которые рассеялись по Европе, увозя с собой советские стереотипы, препятствующие приятию западной жизни по существу. И как раньше они твердили: «Ебаный Союз!», так теперь ругали «ебаный Запад».
Мой приятель, назовем его Феликс, был человеком несколько иного склада. От большинства его компании, приехавшей в полустоличный Питер из провинциального южного городка, дабы уехать на Запад, его отличали два обстоятельства. Первое: ему повезло — девочка-студентка, которую он подцепил, оказалась прекрасной женой, тонкой, умной и красивой бабой. Ей так понравилось в России, что она была готова остаться здесь навсегда. Ей нравилось тут если не все, то многое, причем не советская экзотика, а русская открытость всем ветрам и вечным вопросам, когда каждый второй, несмотря на специальность, философ и спорщик, а жизнь прожигается с яростной и прекрасной беспощадностью. Феликса года полтора не выпускали; как и многие в трудном положении, страдая, он становился интересней. Что может быть прекраснее для любви, чем разлука, и непритязательная интрижка с нехитрой подоплекой чем дальше, тем больше стала походить на любовь, причем обоюдную.
Второй особенностью Феликса было то, что он умел и любил работать. Не был ленив, имел хрестоматийные золотые руки и вкус к труду. У себя в Запорожье или Мелитополе учился в институте, уйдя с последнего курса после одной истории. Пока служил в армии, от него ушла жена; его комиссовали вследствие начавшейся гангрены и удаления части стопы. Развод, Ленинград, работа в котельной, отъезд. Возможно, Феликс было одним из немногих, для кого отъезд — благо. Уже через два года он сносно говорил по-немецки (в то время как другие даже не учили язык), поступил в художественный институт, изучал дизайн и работал в фирме по устройству интерьеров, все повышая и повышая свой рейтинг.
Письма Феликса были вполне русско-советскими. В тяжелую минуту он мог признаться в тоске, одиночестве, помечтать о возвращении, о совместной встрече Нового года, о прекрасном, ни с чем не сравнимом грязном снеге, хлюпающем на Невском в сочельник. Но чаще со смаком сообщал прейскурант немецких цен, с вызовом доказывая, что всего через пару лет жизни в Германии может позволить себе больше, чем профессор в России. Что может позволить себе жить по-человечески, в то время как мы все обречены на материальное и духовное унижение. Это было продолжением давнишнего спора: в чем смысл русской жизни? Я был уверен, что русско-советская жизнь оказалась построенной (будто специально) по советам Роберта Музиля: «Человека нужно стеснить в его возможностях, планах и чувствах всяческими предрассудками, традициями, трудностями и ограничениями, как безумца смирительной рубашкой, и лишь тогда то, что он способен создать, приобретет, может быть, ценность, зрелость и прочность».
Но что можно возразить человеку, который не желает страдать, не хочет, чтобы его ограничивали, и хочет жить, не испытывая себя на прочность, а спокойно, достойно и по-человечески?
Уже потом, в Мюнхене, я узнал, как прозвали в Европе всех нас, советских граждан, путешествующих по загранице в эпоху перестройки: «дети Горбачева». Это был один из подарков интеллигенции вкупе с возможностью читать и писать в либеральном духе. Но если подробнее рассмотреть ситуацию, то особенно благодарить было не за что. Горбачев ассоциировался с теми приставными (и сменными) руками государства, которые сначала сжали горло до помутнения в глазах, а когда тело стало обмякать и оседать, отпустили, ослабили хватку. Спасибо, что не придушили до конца? Спасибо за возвращение суверенных прав дышать и жить? Как говорят: клин клином вышибают. Было пролито море крови и слез, в главной артерии страны застрял тромб, замешенный на этой крови, слезах и несправедливости, причиненной себе и другим. Тромбофлебит. И надежда выйти из этого состояния, заплатив легким гриппом под названием «перестройка и гласность», — опасное заблуждение. Бытовало мнение, что единственное лекарство — постепенная демократизация на западный манер. Находясь на Западе, я все время примерял западноевропейский костюм на корявое тело своей родины, сравнивал, искал соответствия и противоречия.
Первую неделю в Гамбурге нас, что называется, водили за ручку. Дом, в котором мы жили, располагался недалеко от порта, напротив памятника Бисмарку, в устье улицы Риппербан — самого злачного места в Европе. Мы, конечно, гуляли и по центру города, были на Ратушной площади, ходили пешком больше, чем за год жизни в Ленинграде, но самое сильное впечатление оставили рыбный рынок в
