урядника и исполнительницы былин впервые появился в Петербурге и тут же попал в объятия Блока и Сергея Городецкого. Очертания невидимого и мистического града Китежа уже проявились в стратегии опрощения Толстого, в экзотическом спросе на мужика как единственного носителя исконно русской религиозной и общественной идеи. Клюев воплотил эту интеллигентскую мечту, сыграв роль настоящего сказочного русского крестьянина — простодушного и хитроватого, умного и безусловно талантливого. Единственная трудность состояла в том, что он должен был казаться более мужиком, чем был на самом деле, но он не боялся переиграть, и здесь ему помог талант стилизатора и страсть к перевоплощениям и мистификациям. Это порождало многообразные слухи, в том числе и недостоверные, например о путешествии Клюева по поручению секты хлыстов в Индию, Персию, на Ближний Восток.
Туман слухов окружал и советский период жизни поэта, который сначала попытался увидеть в совдепии еще одно воплощение Cвятой Руси, даже вступил в большевистскую партию (однако вскоре, уже в 1920-м, был исключен из нее за религиозные убеждения), а потом, как и многие, был репрессирован. Ссылке в Томск и смерти поэта посвящена вышедшая некоторое время назад книга главы томского отделения «Мемориала» Льва Пичурина «Последние дни Николая Клюева». В этом исследовании впервые публикуются некоторые дневниковые записи, воспоминания и документы следственного дела; Пичурин пытается развеять облако сплетен и легенд, касающихся смерти поэта, но вынужден опираться на материалы советского следствия, язык которых не менее мифологичен, чем язык русских сказок.
В соответствии с этими материалами, Николай Клюев — беспартийный, образование среднее, по профессии писатель-поэт — за контрреволюционную деятельность был выслан из Москвы в Томск, где в 1934 году был завербован одним из руководителей кадетско-монархической организации князем Волконским и по заданию организации непосредственно осуществлял и направлял контрреволюционную деятельность томского духовенства.
Далее арест, недолгое разбирательство и постановление «тройки» УНКВД Запсибкрая от 13 октября 1937-го года о расстреле Клюева Николая Александровича, которое было приведено в исполнение 22–25 октября 1937 года.
Понятно, что ни к какой организации «Союз спасения России» Клюев не принадлежал, а был приписан к ней для своеобразного энкавэдэшного форса. Мол, громкие дела с князьями, епископами и поэтами можно делать не только в столицах, но и в Томске. Клюев не признал себя виновным — что подтверждает протокол допроса — и отказался давать показания на знакомых и незнакомых; мистическая вера в невидимый град Китеж не отменяла мужества.
Однако весьма характерно, что дата смерти попадает в интервал трех дней — срок вполне достаточный для того, чтобы умереть и воскреснуть. Если не человеку, то мифу.
«Семидесятые годы — урок и укор»
«Новое литературное обозрение», согласно распространенному мнению, самый интеллектуальный «толстый» журнал, где помимо постоянных рубрик — теория и история литературы, критика и библиография — регулярно появляются и тематические разделы. Тематический блок последнего, 29 номера озаглавлен «70-е годы. Алогизм бытия». Заголовок подсказан строчкой из «Дневника 1973 года» Венички Ерофеева, по жанру напоминающего записную книжку. Отрывочные записи без комментариев, афоризмы типа «четырех убил, шестерых изнасиловал, короче, вел себя непринужденно», цитаты («Все величественное мне было постоянно чуждо. Я не любил и не уважал его» (Вас. Розанов), а также наброски будущих пьес и «Моей маленькой Ленинианы» («От ленинской науки крепнут разум и руки»).
«НЛО» второй раз оглядывается на 70-е годы (тематический блок «Художественные идеи семидесятых» содержал 25-й номер журнала), потому что это десятилетие, не случайно мало изученное, представляет собой перекресток: многие и многое расходится в разные стороны именно тогда. Одни выбирают дорогу, ведущую к храму советского успеха, другие более плодотворным полагают новый и складывающийся на глазах контекст «второй культуры». Оба полюса представлены в тематическом блоке: с одной стороны, это «Записки советского редактора» Владимира Матусевича о журнале «Наш современник», с другой, помимо дневника автора поэмы «Москва—Петушки», мемуары бывшего «смогиста» Владимира Алейникова «Имя времени» («по большому счету СМОГ — это Губанов и я»), отрывок воспоминаний Александры Петровой о своем муже, поэте и переводчике Сергее Петрове и «Оредежских чтениях», которые в 70-х собирали цвет ленинградского андеграунда. А также стенограмма одного из семинаров «Оредежских чтений» 1977 года, посвященного обсуждению стихотворения Елены Шварц «Марсий в клетке».
По мнению Алейникова, «Семидесятые годы — урок и укор». Укор бывшим соратникам по подполью, что не сберегли дружбу и пространство жизни, но прежде всего бывшим советским писателям, которые выбрали, казалось бы, единственно возможный путь разумного компромисса, а время преподало им урок. Они остались со своими «толстыми» журналами, но без читателей и с навсегда подмоченной репутацией. В этом смысле «НЛО» не совсем точно зафиксировало полюс противостояния «неофициальной культуре» в виде описания рептильного мракобесия редакционной обстановки журнала «Наш современник», так как литературному андеграунду в это время прежде всего противостоял советский либерализм и традиционная эстетика таких журналов, как «Новый мир» или «Знамя». Здесь до сих пор любят вспоминать, как всей редакцией сопротивлялись давлению сверху, но о том, что именно они загнали в подполье несколько следующих за шестидесятниками поколений, предпочитают забыть.
Однако сегодня оппозиция «советское—несоветское» уже малоактуальна, да и 70-е годы — урок и укор не только для советского официоза. Как бы ни пытался Владимир Алейников представить победителями себя и своих друзей, которых он чаще всего определяет эпитетом «великий», о большинстве упоминаемых им поэтов и художников современный читатель не имеет понятия. Потому что 70-е — перекресток и для адептов «второй культуры», которых это десятилетие разделило на тех, кого весьма, конечно, условно можно назвать горячими и холодными. Горячие почти все ходили в позе гения — это были лирики, любители портвейна и задушевных разговоров, они видели «подполье» как огромную и дружную коммунальную квартиру, а себя в роли управдома. Холодные, участвуя поначалу в одних и тех же выставках и квартирных чтениях, ориентировали свои стратегии с учетом того, что теперь именуется мировым контекстом. Первые писали стихи и поэмы, вторые — концептуальные тексты. Горячие в бесшабашном порыве открывали читателям свою трепетную душу, холодные — голые, бездушные конструкции. Прошло четверть века, и лирические откровения вызывают в лучшем случае недоумение, в то время как конструкции оказались куда более сейсмически устойчивыми перед лицом политических и эстетических землетрясений.
Косвенным образом победу сухого, холодного концептуализма, возвестившего о себе именно в 70-х, журнал «НЛО» доказывает в разделе «Приложения», где из номера в номер самый авторитетный филолог страны Михаил Гаспаров печатает свои «Записи и выписки», концептуально совпадающие с «азбуками» Дмитрия Пригова и «картотеками» Льва Рубинштейна. Не хватает только ненормативной лексики и криков кикиморы. После слова «природа» следует неторопливое примечание: «Дочь персидского посла, учившаяся в МГУ в 1947-м, стоя перед “Явлением Христа народу” в Третьякове, говорила: вот у нас всегда такая погода». А в качестве комментария к слову «приставка» читаем: «Вычеркнули из истории, а потом опять вчеркнули».
СТРАХ, КОТОРЫЙ НАС ВЫБИРАЕТ
Авторы психологической прозы, снискавшие славу в советское время, переживают сейчас особые неудобства. Массовый успех, внимание читателей (и соответствующие гонорары) сконцентрированы вокруг полюса, где работают авторы детективов, фантастики и прочей массовой беллетристики. Постмодернизм при поддержке западных интеллектуалов представляет другой полюс успеха, привлекательность которого обеспечивают такие слова, как «грант», «постструктурализм», «университетская аудитория».
Аналитическая проза, ощущая свою невостребованность, испытывает притяжение первого или второго полюса, в зависимости от того, какой ближе. Так, Валерий Попов претворяет мичуринский опыт
