авантюрного романа и сдобрена крупной дозой модного тогда радклифизма; интерес сосредоточивается на прихотливых изворотах романической фабулы, сказочных случайностях и совпадениях, над дикими вычурами которых не прочь иногда пошутить и сам автор; такова, напр., сцена на кладбище (ч. II, стр. 206), когда в бурную ночь под раскаты грома происходит венчанье Полины и Сеникура, а Рославлев становится неожиданным свидетелем этой свадьбы и лишается чувств. «Из этого, — говорит веселый друг Рославлева Зарецкий, — можно сделать такую адскую трагедию a la madame Радклиф [119], что у всех зрителей волосы станут дыбом! Кладбище… полночь… и вдобавок сумасшедшая Федора… Ну, свадебка!»

В основу интриги романа Загоскин положил истинное происшествие, которое в свое время было предметом общих разговоров; некогда «проклятья оскорбленных россиян гремели над главой несчастной», и теперь, задним числом, автор от себя собирает новые несчастья на голову девушки, виновной лишь в том, что она полюбила, не справляясь о национальности. Тенденция романа очень определенно выражена в словах Полины: «… разве у меня есть отечество? Разве найдется во всей России уголок, где бы дали приют русской, вдове пленного француза?.. Безумная! я думала, что могу сказать ему: твой Бог будет моим Богом, твоя земля — моей землей»[120]… Эти слова достаточно выразительны для того наивного патриотического пыла, который Загоскин вложил в романическую сторону своего повествования. Что касается собственно исторического задания, то автору не удалось оправдать притязательного титула: «Русские в 1812 году». В этом новом своем романе Загоскин в значительной степени повторил свой старый (Юрий Милославский): Милославский — Рославлев, Кручина — г-жа Лидина, юродивый — дура Федора, Кирша — партизанский офицер и т. д.; «история» у него тонет в «романе»; автор не показал ни крупных исторических лиц, ни хода исторических событий; о них он говорит в перечневом изложении, которым связывает отдельные моменты романа. Только Наполеон сильно и живо зарисован один раз среди московского пожарища, когда он едва не гибнет в бушующем вихре дыма и пламени — сцена, в которой яркий драматизм, заимствованный у Сегюра, смешивается с самодельно- патриотической мелодрамой: проводник-купец заводит Наполеона в объятый со всех сторон пламенем тупик, бежит от французов, «как злой дух, стрегущий преддверие ада», появляется на верхних ступенях лестницы горящего дома и «с громким хохотом исчезает снова среди пылающих развалин»… (т. III, с. 114). Можно вполне согласиться с современными роману критиками, которые отмечали «несвязность мелкой интриги романа с историческими событиями» («М. Телеграф», 1831 г., № 8), с одной стороны, и даже отрицали самую его историчность — с другой: «Неужели три-четыре черты составить могут картину? Неужели пара помещиков да пары две офицеров, да один уголок траншеи под Данцигом могут дать полное понятие о русских, о войне громового 12-го года?»[121] Если не две, то одна «пара офицеров» заслуживает быть отмеченной: живая фигура партизана Зарецкого, смесь поэзии, разгула, любви к веселой Франции и в то же время готовности топтать врага в лихих наездах и сложить свою голову за родину; «певец любви, вина и славы» в мирное время, а в военное «ангел истребитель» со своими крылатыми полками, и рядом с ним мрачная фигура молчаливого артиллерийского офицера, который «желал бы быть палачом, чтобы отсечь одним ударом голову всей (французской) нации» (т. I, 125) и частично выполняет эту роль, целыми грудами истребляя беззащитных пленников (т. II, 210). В том и другом без труда можно узнать Давыдова и Фигнера. Оставляя в стороне бесцветную и бесхарактерную личность Рославлева, в уста которого автор влагает свои патриотические декламации, укажем на то, что Загоскин интереснее всего как бытописатель: и не тогда, когда пытается дать в первых главах романа последовательную характеристику общественного настроения и мнений о походе Наполеона в Россию франтов и молодежи, лиц купеческого звания, знатных галломанов, какова княгиня Радугина, полагающая высочайшей степенью просвещения для России «быть сколком с других наций, а особенно с французской», наконец мужиков и мещан… У автора хорошо выходят те сценки, в которых он без задних целей отдается своему благодушному юмору и набрасывает картинки помещичьей жизни провинциального захолустья или изображает стоянку ополченцев, которые несут сюда из своих дворянских гнезд привычку к широкому хлебосольству и не могут выдержать военного тона, невольно сбиваясь из полковников и адъютантов в простых Николаев Степановичей.

Из книги «Бич Франции».

Все это отдельные, более или менее счастливые этюды к большому историческому полотну, которого Загоскин дать не мог. Получился, повторяем, авантюрный роман с очень пряной патриотической тенденцией, которую Ап. Григорьев в резких и сильных выражениях сформулировал так: «Непроходимая пошлость всех чувств, даже и патриотических, фамусовское благоговение пред всем существующим — даже до кулака, восторженное умиление перед теми сторонами старого быта, которые были недавно правдиво казнены великим народным комиком Грибоедовым, не китайское даже, а зверское отношение ко всему нерусскому… вот черты романа Загоскина „Рославлев“, — романа, который, впрочем, будет бессмертен по бессмертному отрывку Пушкина» (Ап. Григорьев, 521 стр.). Лишь для курьеза можно упомянуть такую вещь, как «Графиня Рославлева или супруга-героиня» (ч. I., М., 1832), где нет и признаков художественности, а тенденции Загоскина доведены до предельной наивности; вот, напр., как граф Лелев рисует себе устои русской жизни: «Привязанность и врожденное повиновение властям — отличительные черты в характере русского народа. Дворянин любит царя и отечество, крестьянин — своего господина» (20 стр.)… Отсюда победы русского оружия, и «век наш ясно доказал, что Россия есть та держава в Европе, которой другие должны следовать во всем, и что гений просвещения оной должен пленять собою другие народы» (70 с.) Мы не станем останавливаться на других романах — «Леониде» Зотова (4 ч. 1832 г.), «Графе Обоянском» Коншина (С.-ПБ., 1834 г.), на произведениях Вельтмана «Лунатик» (1834 г.), «Ротмистр Чернокнижников» (1839 г.), «Генерал Каломерос» (1840 г.), и т. п. Они ничего не прибавляют к обрисовке и пониманию 1812 г.: двенадцатый год — в них лишь обстановка, удобная канва для романических узоров; ко всем им можно приложить характеристику одного из них, сделанную Белинским, — это «Дюкредюменилевские романы с Вальтер-Скоттовскими приправами», и разве только «Генерал Каломерос» Вельтмана представляет собой не лишенную интереса попытку показать Наполеона в его интимных настроениях, изобразить его уже утомленным внешними отношениями, в которые ставит его сан, и желающим скинуть с себя императорское и зажить человеческим… Любопытно кстати отметить, что современная критика не обнаруживает симпатии ни к художественной манере, ни к тенденциям этой волны исторического романа; она констатирует, что 1812 г. послужил камнем преткновения для наших писателей, она упрекает их за то, что они «изображают 1812 г. по тем понятиям, какие в наше время, когда почти 20 лет прошло после нашествия Наполеона, пора оставить»; что авторы списывают «с книжек, какие печатались у нас в 1813 и 1814 гг.»; что Наполеон, напр., у Зотова, «изображен каким-то счастливым разбойником, а глубины этой великой души, высоты этого гения среди стесненных и славных для него обстоятельств нет и следа». Однако самый сильный и высокохудожественный протест против ставшего стереотипным изображения 12- го года выразил Пушкин в своем незаконченном наброске «Рославлев» [122], направленном, как показывает заглавие, главным острием своим против одноименного загоскинского романа. Взамен размалеванного радужными красками всенародного патриотизма, перед нами московское общество, о котором с полным основанием рассказчица говорит, что оно «было довольно гадко»: легкомысленный и пошлый бонапартизм одних — «тогдашних умников», которые подсмеивались над нашими неудачами и «шутя предсказывали России участь рейнской конфедерации», а против них «простоватые» заступники отечества с их патриотизмом, «ограничивавшимся грозными выходками против Кузнецкого Моста и тому под.», — словом, ничтожное общество «обезьян просвещения», которым заезжая иностранка (M-de de Stael) должна подсказывать веру в народные силы. Когда появилось известие о нашествии неприятеля и «народ ожесточился», тогда под грозой народного гнева и гостиные наполнились патриотами: «кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок; кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все заклялись говорить по- французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни» (Пушкин, ред. Венгерова, ч. IV, стр. 249). А в этих деревнях старались жить по-московскому — давали обеды, заводили theatres de societe, где разыгрывались французские proverbes и так же поверхностно относились к грозным событиям, переходя от трусливых предсказаний к глупому хвастовству. Пушкин не забывает отметить и толки о «патриотических пожертвованиях» и «бессмертную речь молодого графа Мамонова, пожертвовавшего всем своим имением»,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату