даровано, чтобы снести страдания…
— Воистину, не была это молитва, достойная епископа Африки, молитва пастыря стада Христова! — злорадно воскликнула Пелагия. — Покинуть стадо в опасности, зная, что если бог призовет его к себе, то, значит, не спасет город…
Гневно топнув ногой, прервал ее Бонифаций.
— Как ты смеешь кощунствовать?.. Дерзким умом своим женским соваться туда, где промысел господний, где господь сам вершит свои счеты с верным душепастырем?.. Право, Пелагия, — воскликнул он, не думая о том, что все окружающие слушают его с любопытством, — право, ты еще накличешь на себя, на меня и на ребенка нашего праведный гнев божий!
Не успела Пелагия открыть сердито дрожащие губы, как проконсул Целер резко рванул своих коней — и обе колесницы столкнулись, вызвав смятение, что позволило всем отвлечься от супружеской ссоры. Но Целер не очень рассчитал движения своих серых коней: колесница Бонифация оказалась поврежденной, комесам пришлось пересесть на солдатских коней, Пелагию же проконсул пригласил в свою колесницу.
Она даже не знала о том, что в доме Августина Целер стоял в нескольких шагах от нее и, втиснувшись в густую толпу, не только ловил любопытным взглядом все, что делалось вокруг и в комнате покойного, но и отлично понял, что значили и к кому относились слова епископа Константины о еретиках. Поэтому она страшно удивилась, когда проконсул, помогая ей сесть в квадригу, посмотрел на нее взглядом, в котором было возмущение, сочувствие и понимание, и с полугрустной, полуиронической улыбкой сказал вполголоса:
— С младенчества нас учат, что христианство — это религия братства, а бог наш — бог любви, но поистине никогда ни один из сотен свободно почитаемых в старом Риме богов не пробуждал в сердцах своих противников сотой доли той ненависти, каковой но-братски оделяют друг друга христиане, когда дело доходит до понимания божественного.
Она гневно свела брови.
— Славный муж, — воскликнула она, — ты забываешь, что говоришь с христианкой!
— Но ведь и я христианин, — ответил он, — и верю в единосущность, тогда как ты, прекрасная Пелагия, признаешь только подобосущность… Но разве должен я из-за этого ненавидеть столь прекрасное божье творение?
— Ты говоришь, как безбожный платоник, славный Целер, — ответила она строго, — и я немедленно сошла бы с твоей колесницы, если бы…
— Ты можешь без опасения оставаться в моей колеснице, — прервал он ее, рванув коней сильным ударом прошитого золотыми нитями бича. — Я действительно признаю Христа, как и ты, благородная Пелагия… Впрочем, — засмеялся он, — посуди сама: разве мог бы я быть проконсулом Африки, не будучи христианином?!
Вступая на стену, Пелагия испытывала совсем иные чувства, нежели представляла это в городе. Солдаты-единоверцы — те, что горластыми толпами расхаживали, сидели или лежали подле стен, встретили красивую молодую женщину целым градом пламенных взглядов, очень выразительных, но не имеющих ничего общего с чисто духовной любовью, которая в любых обстоятельствах должна воодушевлять собратьев по вере… «А ведь они не могут не знать, кто я и какого почитаю Христа», — подумала она чуть не со злостью. Те же, что стояли на стенах или взбирались и опускались по крутым узким лестницам, казалось, не обращали никакого внимания на сопровождающую комеса женщину. Только один, с рассеченной метательным снарядом головой, залитый кровью — его сносили на руках трое товарищей, — перестал на миг пронзительно кричать, пораженный видом необычайно красивой знатной римлянки.
А война?.. Город был опоясан тройной линией стен: средняя стена была на пять футов выше наружной и на семь ниже внутренней. Стоя на внутренней стене, Пелагия отлично видела вандалов, бегущих в пролом в наружной стене — ей только не были видны те, которые высаживали ворота средней стены. Но она угадывала, где эти ворота находятся, там было много солдат, она видела их мерное движение плеч, рук и голов, они беспрестанно бросали что-то в закрытое для глаз Пелагии пространство, и там, в этом месте, то один, то другой, выпуская вдруг из рук арбалет, щит или тяжелый камень, с криком валился под ноги товарищам.
— Гензерих! — услышала она вдруг возле себя чей-то взволнованный возглас.
Она вздрогнула и, быстро оторвав взгляд от стены, с лихорадочным любопытством и почти с суеверным ужасом устремилась жадным взглядом в том направлении, которое подсказывал ей взгляд мужа. В каких-нибудь пятидесяти футах за захваченной стеной она увидела нескольких воинов с огромными орлиными крыльями на шлемах… Один из них — это король Гензерих, завоеватель Африки, кровавый хищник, самый жестокий из всех варваров, какие когда-либо населяли orbem terrarum. Сердце ее колотилось все быстрее, все резче: ведь это он превратил в пепелище цветущие владения — ее приданое, — раскинутые на огромном пространстве между Гипионом, Зарифом и Тамугади… и он же в Новом Городе на Хилемоте сделал члена ее рода судьей и защитником… Как римлянка, она всей душой ненавидела дикого варвара, уничтожающего самые плодородные провинции империи и для всего римского имеющего только одно позорное и срамное слово, презрение, рабство, насилие, мучения и жестокую смерть! Но как арианка, она не могла не восхищаться и чуть ли не почитать ревностного воина их веры, свято убежденного, что он является сосудом божьего гнева и мечом в деснице господней, призванным небом для борьбы с теми, на кого бог прогневался.
— Где… где Гензерих? — взволнованно выспрашивала она. — Который?.. Этот великан с топором?..
И не могла поверить, что меч господний — всего-навсего невысокий, худой, будто изломанный, невзрачный человечек лет тридцати в скромной коричневой одежде и почернелой железной броне, на которого указал ей Бонифаций.
— Не может быть… не может быть… — повторяла она.
Бонифаций совсем не дивился ей, так как знал, что могущественный Гундерих, король вандалов и аланов, умирая в страшных муках, разразился неистовым смехом, узнав, что воины хотят провозгласить после него королем его единоутробного брата Гензериха. «Гензериха? Этого ублюдка? Заморыша? Колченогого?.. Лучше уж возьмите порченую бабу!» — пронзительно выл он, все еще сотрясаемый взрывами веселья, так и скончался, не переставая смеяться до последнего мгновения.
Действительно, Гензерих был не только маленький, щуплый и какой-то изломанный, но еще и хромой. Пелагия сразу заметила это, когда он двинулся с места. Она видела, какой болезненной гримасой искривилось у него лицо, когда он пошел, волоча за собой калеченую ногу. Ему подвели коня; сильные руки приспешников оторвали короля от земли и осторожно посадили в седло. Гензерих тотчас извлек меч, начертал им в воздухе тройной крест и бешеным галопом ринулся к стене. Без труда перепрыгнул он гору обломков, раскиданных у пролома, и бросился к воротам. По приказу Сигизвульта в него начали стрелять сразу из четырех катапульт. Как будто из упрямства, король тут же сдержал коня и под градом стрел, из которых ни одна его не задела, исчез из глаз Пелагии.
— Отворяйте ворота! — загремел голос Сигизвульта.
Ударили в рога и буцины, солдаты с громким криком спускались по лестницам.
— К воротам! К воротам! — кричали препозиты и центурионы.
— Будь здорова, Пелагия. Возвращайся в город.
Она почувствовала на своих волосах теплое прикосновение губ и повернулась. Бонифаций стоял перед нею, почти весь закрытый огромным франконским щитом. В руке он держал топор, такой большой и такой на вид тяжелый, что Пелагия никогда бы не поверила — если бы сама этого не видела, — что ее муж может поднимать такую тяжесть. И вообще он весь был другой, не такой, каким она его знала: она никогда не думала, что бывают минуты, когда он, Бонифаций, может быть именно таким…
Она улыбнулась ему благожелательно и почти с искренним восхищением.
— Ты не боишься Гензериха?! — спросила она, и в вопросе ее слышался полный гордости ответ.
— Боюсь, — ответил он. — Вот если бы со мною был Аэций…
— Аэций, убийца Феликса? — прервала она его удивленно.
— Аэций, храбрейший из римлян, — ответил он, надевая на голову высокий золоченый шлем с красным султаном.