старшую дочь за королевского сына Хунерика.
Если бы стоящий на пороге Аэций вдруг сорвал свою бороду, широкие скулы, жесткие щеки и явил императорскому консисторию худое, вечно желтое, вечно искривленное гримасой страдания и ненависти лицо Гензериха; если бы силенциарии оказались вандальскими солдатами, а вся Равенна уже одним только морем огня — пожалуй, меньшее бы изумление охватило императора и сиятельных сановников… Патриций же, довольный впечатлением, которое произвели его слова, с улыбкой продолжал:
— Добившись этой высочайшей милости и чести, король Гензерих тут же заключит вечный мир с отцом своей невестки и на другой же день после оповещения о свадьбе уведет из Сицилии все вандальские отряды, отдав римлянам Лилибей вместе со всеми захваченными кораблями. Вандальские же корабли не будут после этого нападать на римские галеры, и сам король позаботится, чтобы не чинили никаких препятствий и трудностей в доставке мавританского хлеба в Италию.
— А присягу на феод примет?! — ворвался вдруг в тишину, которая наступила после слов Аэция, лихорадочно-радостный крик Альбина Соммера.
— Король вандалов не является и не будет федератом, он самовластный и ни от кого не зависимый монарх, так же как персидский царь царей, — ответил Аэций, — но в арианской церкви именем божьим, Христовым распятьем и своим мечом поклянется хранить мир с императором Рима как с равным…
Альбин Соммер хотел сказать что-то еще, но смешался, испепеленный гордым, гневным, презрительным взглядом императора, который, величественно скрестив руки на груди, процедил сквозь зубы:
— Кощунствуешь, Аэций… Не смей больше ничего говорить… Каждое твое слово — пусть оно даже только повторяет чужое желание — это оскорбление для величия Рима и его государя…
— Кощунство… величие… святотатство… все эти слова, которые ты всосал с молоком матери, Валентиниан Август, к сожалению, нынче имеют другую ценность, чем во времена твоего детства… Разве посмел бы, например, я посоветовать великой Плацидии платить постоянную дань гуннам?.. Даже подумать не решаюсь, что бы ответила она на это, наш государь… Времена меняются и мы вместе с ними, как говорил, цитируя какого-то старого поэта, Меробауд… А впрочем, государь, разве брат твой император Феодосий не сын франконки?.. А дядя твой по отцу Гонорий Август не был женат поочередно на двух дочерях Стилихона — такого же вандала, как и Хунерик?.. Но зачем же далеко ходить, государь наш?! Как это я сразу не припомнил: ведь и твоя мать Плацидия добровольно вышла за варвара, да еще короля федератов, а не наследника независимой короны!
Валентиниан прикусил губу. Как он ненавидел сейчас всех этих сановников!.. Даже устремив глаза в пол, он чувствовал на себе их взгляды, покорные, умоляющие, но уже полные надежды, радостные, счастливые. И вдруг он весело и издевательски засмеялся… И как это он мог забыть…
— Но ведь Хунерик женат! — воскликнул он. — На дочери Теодориха!..
Мгновенно на лицах присутствующих угас лучик надежды и радости. Охваченные сначала отчаянием, а потом неожиданной надеждой, они забыли обо всем.
— Нет у него жены, — спокойно ответил Аэций.
— Умерла? — в упоении воскликнуло сразу несколько голосов.
— Жива, но для света как бы умерла… Никому уже не покажется… Гензерих отрезал ей уши и нос и отослал в Толозу…
— Почему? За что?.. Как так?.. — засыпали его градом вопросов, в которых обычное людское любопытство уже брало верх над заботой о благе империи, даже над отчаяньем и надеждой.
— В наказанье за то, что хотела его отравить… Он обнаружил, что она покушалась на его жизнь…
Но в голосе Аэция, когда он произносил эти слова, звучали такие многозначительные и иронические нотки, а в глазах пряталась такая ядовитая и веселая усмешка, что Альбин Соммер, так же ядовито и многозначительно улыбаясь, воскликнул:
— Нет, скажи всю правду, Аэций… Он действительно обнаружил, что она хотела его отравить?…
— Действительно обнаружил — он только не говорит, как… Я думаю, что или во сне ему явился какой-нибудь арианский ангел, или — что более вероятно — нашло наитие после бессонной ночи, проведенной в размышлениях над письмом, в котором я доказывал ему, что самовластного владыку только позорит родство с королем федератов…
— Так это ты сам, Аэций… — начал гневно Валентиниан, но его тут же заглушил звучащий невыразимым удивлением и счастьем — точно он совершил величайшее открытие — голос квестора священного дворца:
— Ох и возненавидит теперь Теодорих Гензериха!..
Аэций одобрительно взглянул на него и, улыбаясь, сказал:
— В том-то все и дело.
И тут все, не исключая Валентиниана, поняли: в том-то все и дело. С этой минуты страшная ненависть и жажда мести, которых до конца дней своих не перестанет питать король готов к Гензериху, — наилучший залог раздробленности единой, направленной против Рима арианской мощи. А если император согласится выдать свою дочь за Хунерика, то Теодорих не только окажется изолированным в своей ненависти к римлянам и в борьбе за Галлию, но еще и будет иметь против себя соединенные союзом и узами крови империю и мощное королевство вандалов.
Уже не покорно и моляще, а дерзко, настойчиво, вызывающе смотрят сиятельные сановники в побелевшее от гнева лицо государя императора; когда же переводят взгляд на патриция, тут же восхищением, почтением и благодарностью вспыхивают холодные и безжалостные еще недавно лица. Начальник главной канцелярии быстро составляет в уме речь, долженствующую строгими словами на примерах прошлого призвать императора к незамедлительному принесению жертвы на алтарь отечества. Один только comes sacrarum largitiorum Исидор держит еще сторону императора.
— Король Гензерих известен не только жестокостью, — говорит он, — но и коварством и склонностью к измене… Почему же это тебе не приходит в голову, Аэций, что и Евдокию может — да хранят ее от этого Христос и дева Мария! — постичь подобная же беда от руки тестя, какая постигла первую его невестку? И откуда ты можешь быть уверен, что через пять или десять лет, усыпив нашу бдительность мнимой дружбой и уважением к узам крови, не нападет он неожиданно на римские владения, как это обычно и делал?!
Валентиниан смотрит на Исидора с приятным удивлением и благодарностью; все остальные — на Аэция и беспокойно и вопросительно.
— Мудро говоришь, сиятельный Исидор, — спокойно, даже дружелюбно отвечает патриций. — Только вот в одном ошибаешься… Я лучше, чем кто-либо из вас, знаю варваров, знаю, что будь кто-нибудь из них сильнее всех, равный самому Траяну, покори он всю империю, а кроме того, Персию, Эфиопию, Индию и страну синов — все равно он бы еще трепетал, боясь поднять святотатственную руку на римскую императорскую кровь и величие… Зато я совершенно согласен с тобой, что не через десять лет, а уже через два года Гензерих захочет нарушить мир и вторгнуться в Италию… Пусть вторгается… не справиться ему с Римом и его новым могущественным союзником, несокрушимо верным, когда дело дойдет до борьбы с вандалами — Теодорихом!..
Теперь даже Исидор смотрит на Аэция с беспредельным восхищением. Какая голова! Она стоит куда больше, чем его непобедимая рука! Но Валентиниан не уступает.
— Благороднейшей Евдокии исполнилась только еще восьмая весна, — восклицает он. — Как же она может взойти на Хунериково ложе?..
— Об этом я тоже подумал… По моему требованию послы от имени короля и Хунерика согласились на то, что до окончания пятнадцатой весны Евдокия останется у своих великих родителей, а супруг — который может навещать императорский двор, когда захочет, — до того времени не будет ее принуждать, чтобы она шла с ним на ложе…
Невыразимая ревность и ненависть, как прожорливое пламя, охватывают душу и рассудок Валентиниана при виде набожно почтительных и восхищенных взглядов, которые весь состав консистория стелет под ноги победоносному Аэцию. Победоносному?.. Нет, он еще не победил!.. Высоко поднимаются черные, остро выгнутые своды бровей над округлыми, несколько выпуклыми глазами… Высокомерно и вместе с тем издевательски и гневно сжались Феодосиевы губы… Валентиниан чувствует, что в него вселяется неуступчивый, неутомимый в яростной борьбе с этим смертельным врагом, всегда пылающий