— Нужно, — твердо сказал Петефи. — А ты, Мор, спеши на Ракошское поле, — опустил он руку на плечо Йокаи. — И попробуй поднять крестьян. Если говорят, что Петефи держит там сорок тысяч, — добавил под общий смех, — то пусть это хоть наполовину окажется правдой.
Петефи вошел в Комитет общественной безопасности — первый орган революционной власти, возникший в неповторимую ночь пятнадцатого марта. Главной задачей комитета было установление связи с провинцией и создание национальной гвардии. Революция, чьей столицей с первых же дней сделался Пешт, должна была защищать свои завоевания. Чтобы распространить полномочия Комитета на другие города и области, во все концы страны были разосланы воззвания.
В течение двух недель пожоньское собрание разработало законы, определявшие устройство новой, но все еще связанной с габсбургской династией Венгрии. Коалиционное правительство, которое возглавил Лайош Баттяни, вынуждено было все чаще считаться с буйным весенним ветром, веявшим с Пешта.
«Если свободе Пешта или каким-либо завоеваниям 15 марта будет угрожать опасность, — предупреждала петиция городов Альфёльда, — то мы сочтем своим патриотическим долгом встать на их защиту».
Как светлы и бездонны лужи после весенних дождей! И разверзается под ногами зовущая бездна, впитавшая сияние неба, и кружит головы нектар земного пробуждения.
Еще не отблистала заря воспаленными скважинами и летучими фосфористыми облачками, как вспыхнули факелы, торопя темноту, загорелись фонарики, очертив неземные ворота и арки.
Пешт ликовал, рассыпая огни. Печатники Ландерера — герои дня — в синих рабочих блузах и бумажных колпаках национальных цветов прошли со свечами мимо музея. В театре актеры покинули сцену и, смешавшись с публикой, грянули хором «Национальную песню».
«Встань, мадьяр!» — летело над площадями и набережными.
«Зовет отчизна!» — откликались предместья.
Чуткий к перемене ветров Эмих поспешил обновить экспозицию, водрузив в самом центре освещенной витрины портрет Шандора Петефи. «Мартовская молодежь» Пала Вашвари сменила трехцветные кокарды на красные розетки республиканцев.
Кружились карусели на Ракошском поле, и силачи выжимали гири, и факиры глотали огонь, и женщина-русалка стыдливо демонстрировала декорированные ненюфарами [64] груди.
Вот только крестьяне, накупив хомутов, горшков и сахарных сердец, начали разъезжаться. Погуляли в городе — и хватит, пора домой, где ждет ожившее, жадное поле.
— Мы обманывали самих себя, — с горечью признался Мор Йокаи, зазвав Петефи к себе в комнату. — Мы полагали, что у нас есть народ. Но его нет. Да и прежде было лишь дворянство. Для огромного числа землепашцев даже слово «родина» незнакомо. Народ любого готов благодарить за малейшее облегчение, только не родину, обещающую свободу. Человек в сюртуке крестьянину ненавистен, ему и закон не закон, покуда нет под ним императорской печати с большим двуглавым орлом. Он не возьмется за оружие, чтобы защитить нас, слову нашему не верит, планов наших не поддерживает. Так наказывает нас господь за грехи отцов наших.
— Что ж, — сурово сказал поэт, — значит, настал час искупления.
— Поздно, — покачал головой Йокаи. За одни сутки лицо его совершенно переменилось: щеки ввалились, обозначились скулы, свинцовая тень залегла под глазами.
— Почему поздно? Революция только начинается.
— Они не знают даже герба своей страны! — Пытаясь согреться, Мор подвинулся ближе к камину, где дымилась промокшая одежда.
— Мы объясним.
— Национальных цветов…
— Они увидят их на боевых знаменах. Сыгран лишь первый акт.
— Я не верю в бои.
— А я не только верю, но твердо знаю, что они на подходе. Поверь мне, вчерашняя бескровная победа скоро будет вспоминаться как последняя улыбка судьбы. Свобода не падает в руки, как спелый плод из райского сада.
«Передо мной кровавой панорамой встают виденья будущих времен».
В Пожони, которая салютовала возвратившимся из Вены победителям, не разделяли ни пештских восторгов, ни опасений. Кошут, поначалу приветствовавший горячий порыв «мартовской молодежи», видя в ней средство давления на неподатливое крыло сейма, вознамерился осадить не в меру резвых юнцов.
Особое раздражение вызывал неугомонный поэт. Если бы он ограничился тем, что согнал вооруженных крестьян на Ракошское поле — слух продолжал действовать, — да самовольно упразднил цензуру, то можно было бы подумать о дальнейшем сотрудничестве. Но в своем безумном, иначе не назовешь, неистовстве он замахивается на самые основы порядка и права.
Кошут с растущим раздражением проглядел заботливо подобранное досье. Хорошеньких дел натворили в Пеште доморощенные якобинцы, пока он отстаивал интересы нации в императорском дворце! Они замахнулись на все разом.
«Объявляем, что из нашего журнала изгнана буква „Y“ („ипсилон“), — не веря своим глазам, читал он отчеркнутое секретарем оповещение в свежем номере „Элеткепек“. — Отныне ничье имя мы не станем писать с этим аристократическим окончанием».
На первый взгляд — безответственная, дикая выходка расшалившихся школяров. Но хуже всего то, что за ней просвечивает явное намерение продолжить атаки на дворянство — элиту нации, фундамент государственного устройства. Впрочем, и на это можно было бы закрыть глаза. Отнести к неизбежным перехлестам, как-то сгладить, просто высмеять, наконец. Если новым редакторам «Элеткепек» фамилию Szechenyi угодно писать упрощенно, бог с ними. Даже новое — Kosut, вместо аристократического Kossuth, готов простить чуткий к слову создатель «Пешти хирлап». Новоявленным реформаторам венгерской письменности не отнять у него ни древнего имени, ни славы. Иное дело — явный выпад, нацеленный на раскол нации. Такого Кошут не простит никому и никогда.
Тонкие бледные пальцы с неожиданной силой сминают в комок тщательно переписанную копию стихотворения:
Нет, избави бог от такого союзничка! Это не поэт, служитель муз, а настоящий бешеный пес, готовый кусать без разбора. Во имя интересов общества подобных субъектов следует изолировать. Грозя другим виселицей, они сами просятся в петлю…
Лайош Кути, который, быстро сориентировавшись после парижских событий и внезапного исчезновения Бальдура, получил место личного секретаря графа Баттяни, застал Кошута в угнетенном состоянии духа.
— Мой принципал, — Кути позволил себе снисходительную улыбку, мягкой кошачьей походкой