ненависть и насилие, жакерию, вселенский разбой. Едва ли Гонт захочет ввязаться в столь сомнительную историю. И вам это повредит. Всегда находятся молодцы, готовые претворить слово в дело. Некий Тайлер из Колчестера угнал у барона Марша весь скот и отдал его вилланам.
— Я не разделяю безумных устремлений, но всегда сочувствую участи несчастного человека.
— Он сам причина своих несчастий. Те же бормотуны разносят по всем общинам его поджигательские призывы. И ведь кто-то переписывает, причем многократно, дерзкие письма. Кстати, заодно с вашими английскими проповедями, достопочтенный.
— Я отвечаю только за собственное слово.
— Мой вам совет: не просите за Болла. Мне, как, возможно, и вам, домине, импонирует, что он дразнит Роберта Хелза «разбойником Хобом», но, когда вилланы возьмутся за топоры, всем нам придется худо. Городская чернь тоже не останется сидеть сложа руки, смею уверить.
— Так, понимаю. — Уиклиф надолго задумался. — Я благодарен вам за искренность и добрые побуждения. Многое теперь для меня прояснилось. Не буду скрывать, что шел с надеждой заручиться вашим посредничеством. В силу обстоятельств мне несколько затруднительно лично ходатайствовать за несчастного Болла. Ведь его враги — это и мои недруги. Но, видимо, другого выхода нет, — он решительно поднялся.
— Куда же вы, домине! — попытался удержать проповедника Чосер. — Дождитесь утра. Скоро третья стража.
— Нельзя медлить, когда над человеком нависла угроза тюрьмы и, как я опасаюсь, смерти. Скоротаю остаток ночи в отеле[55] герцога Ланкастерского на Стрэнде. Мне надо говорить с ним до утреннего приема. Надеюсь, подробности нашей беседы останутся тайной?
— Это я могу обещать вам со всей определенностью, домине.
Проводив гостя, Чосер подвинул пюпитр поближе к свету. «Мысль растревожена, сон бежит», — подумал он и полез искать «Песнь землепашца». Не давало покоя одно место в поэме.
«В этом все дело, — успокоенно улыбнулся поэт. — Пока не определится вождь, жакерия нам не угрожает. К счастью или к несчастью?..»
Было смутно на душе, и годы шершавой накипью осели на сердце, а все-таки оно волновалось ожиданием перемен и даже как будто радовалось.
«Увидеть прежде, чем умереть?.. Все же увидеть?»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ПОД ПОЛОГОМ ВОЛЬНОГО ЛЕСА
«Не знаешь ли ты одного святого,
Чье имя Правда? Где его жилище?
И не укажешь ли к нему дорогу?»
И им тогда ответил пилигрим:
«Свидетель бог, я не встречал доныне
Ни разу странника, чтоб вопрошал
Меня о Правде. Ныне — в первый раз».
Но здесь заговорил смиренный Пахарь:
«Клянусь святым Петром, я Правду знаю,
Как знает книгу мудрый грамотей!
Благоразумие и Совесть часто
Меня к жилищу Правды провожали,
А я себя связал обетом твердым,
Что буду Правде с верностью служить».
По весне потянуло с лесистых склонов щекочущим запахом костра. То ли валлийцы принялись жечь майские огни в честь своего языческого Белтана, то ли разбойничьи шайки подались с наступлением тепла в лесные чащобы подальше от королевских судей и палачей. Последнее, впрочем, навряд ли, поскольку самые лихие набеги и грабежи приходились обычно на летнюю пору, когда в лесах полно дичи и неразборчивая природа каждому готова предоставить гостеприимный кров.
Коронеры[56] и бейлифы не терзались долгими раздумьями. И простаку было ясно, что под сенью вековых буков, обросших лишайником и плющом, прячутся, скорее всего, злостные неплательщики, всякого рода беглецы и главным образом уклоняющиеся от труда безземельные батраки. Закон предписывал изловить и сурово наказать бездельников, но о том, чтобы прочесать лесные массивы от Монмута до Ланкастера, не могло быть и речи. Во-первых, небезопасно, потому что загнанные в угол крысы имеют обыкновение кусаться, а во-вторых, бесполезно, ибо, пока беглецов станут теснить в Вустере или, скажем, в Херефорде, они перебегут в валлийские графства вроде Брекнока, где сплошные трясины. В конце концов выигрывает тот, у кого есть время ждать. Чуть раньше, чуть позже, но холода выгонят негодяев из лесных берлог прямо в объятия констеблей сотен и деревень.
Но о том, что еще грядет за непроницаемой завесой времен, не знает никто. Пока же для удалых молодцов, кому и разбойник — брат, и черт кум, наступили желанные денечки. Красавцы олени трубят на полянах, выкликая соперников на рыцарский поединок. Клыкастые вепри с треском ломятся сквозь можжевельник, в ручьях играет золотая форель. Самые разные люди нашли пристанище под сводами зеленой храмины. Недаром, знать, под действие «Билля о рабочих» подпадали и неприкаянные школяры, и разоренные подмастерья, и обнищавшие искатели магистериума, и бродячие менестрели, а порой и деревенские капелланы. Привольно, легко человеку наедине с буйным празднеством обновленной земли. В голове созревали безумные планы, вспыхивали головокружительные надежды, рождались пламенные, вдохновенные строки.
Да и как было не проникнуться восхищением перед гениальным замыслом творца и совершенством его творения среди осененных шумящими кронами диких скал, поющих родников, стремительных водопадов? И радостно становилось на сердце, и жутко, когда мнилась близость боговдохновенного озарения, за которым одним мерещились райские кущи, другим — чудесная власть над вещами и явлениями, которую таит в себе магистериум — философский камень.
Сыростью склепа веет от вещих замшелых камней.
Теряясь в извивах и трещинах, стекают струйки со скальных отвесов, бормочут в таинственном сумраке папоротников, словно ищут забытые клады. И гудят над россыпью ландышей молодые шмели, и веет покоем, и нежит прохладой еловый подлесок, то вспыхивая в сквозном луче, то потухая под мимолетной облачной тенью.
Чьи духи таятся в заросших лещиной оврагах? Кого стерегут и зачем, посылая протяжное эхо? Чьи призраки витают в лунном тумане над каменными плитами, обсыпанными слежавшейся хвоей? Над этими исполинскими глыбами, высунувшимися на свет божий из самой преисподней…
И нет ответа, и всюду — в каждой песчинке, искрящейся в струйках ручья, в каждом листике и цветке — таится намек на непостижимое уму человеческому единение всего со всем.
Огибая вершину, где приносили кровавые жертвы друиды,[57] все выше взбирается неприметная тропка. Оседает тревожная настороженность, не дающая беглецу забыться ни днем ни ночью, глубину и размеренность обретает дыхание, и неизбывный привкус тления почти не