Стояла жара. Чтобы люди могли ее перенести, из домов, примыкающих к Таганской площади, из окон и дверей жильцы передавали воду: ведрами, тазами, чайниками. Это было фантастическое единение людей в общем горе. Горком партии торопил Любимова, требовал прекращения процедуры прощания, но руководство театра не обращало внимания на грозные звонки, сулящие большие неприятности. Но проститься с Высоцким удалось далеко не всем желающим.
На Ваганьковском кладбище также творилось что-то невообразимое. Люди заполнили его сферично, стояли в оградках, карабкались на памятники и заборы, парни сажали себе на плечи своих подружек Стоял истошный вой, когда стали опускать гроб в могилу. А после похорон поминание шло на всех улицах и переулках, прилегающих к кладбищу. Поминальные трапезы раскладывались на газонах, дорожках, дворовых лавках. Хрипели магнитофоны. Всякому прохожему предлагался глоток водки в стеклянном, бумажном ли стаканчике, а то и прямо из бутылки. Повторюсь: это было великое единение людей...
Однако отстранюсь от картин всенародной любви и на конкретном примере расскажу о силе воздействия Высоцкого на людей. Было это в пору самого начала моего знакомства с Володей.
Ко мне однажды утром нагрянул мой старый товарищ, воронежский фельетонист Володя Котенко. Он сразу завел разговор о Высоцком:
— Эдик, говорят, что ты дружишь с Высоцким. Это правда?
— Нет, это не так Я дружу с Володарским, а он — с Высоцким. Поэтому миновать встреч с Высоцким я никак не мог, но их и было пока что две.
— И ты вот так запросто можешь ему позвонить?
— Могу. И билеты в театр на Таганке заказать могу...
Я позвонил Высоцкому, поговорил с ним две - три минуты. Потом сказал, что у меня в гостях приятель из Воронежа, и мы хотели бы попасть на сегодняшний спектакль. Он обещал заехать за нами вечером, в начале седьмого.
Надо было видеть изумленного Котенко. Он все повторял: «Не верю. Разве можно вот так снять телефонную трубку и вот тебе — Высоцкий? Не верю!»
— А ты побудь у меня до вечера, тогда поверишь.
— Да ты что! Я в Москву всегото на один день, а мне в «Крокодил» надо и еще кое-где побывать.
— Ну, тогда приходи к половине седьмого на Таганку, но к театру иди со двора. Там, у служебного входа, свидимся.
Конечно, он, сжигаемый нетерпеливым ожиданием, торчал там задолго до нашего приезда. Видел сцену приветствия фанатов, о чем я писал выше. Словом, мы с Котенко сидели в пятом ряду партера и смотрели «Десять дней, которые потрясли мир». В антракте Котенко взмолился: «А в артистическую к нему можно?» Пришли в артистическую. Высоцкий уделил нам две минуты — ровно столько, пока выкурили по сигарете. Котенко успел сказать ему комплимент: дескать, фельетонисты считают Высоцкого лучшим фельетонистом России.
Мы успели с гостем попить лимонада, зазвенели звонки, сообщающие о начале второго акта, как он вдруг засобирался на выход.
— В чем дело? До поезда целых два часа.
— А дело в том, что после того, как я с ним виделся, курил, говорил, обменялся рукопожатием, не смогу сидеть в пятом ряду. Я должен успокоиться, побродить по Москве, кое- что обмозговать. А тебе — огромное спасибо! Если бы ты сегодня подвел меня к президенту США и сказал: «Знакомься, это мой друг Джимми», это не произвело бы на меня большего впечатления».
Неправда ли — прекрасные и яркие воспоминания людей, которым выпало в жизни Счастье пообщаться с Владимиром Высоцким! Такое — не забывается!
Вернемся к главному герою нашей главы. Тесно общаясь с Владимиром Высоцким, Эдуард Яковлевич подметил в нем неподдельную любознательность* «Любопытный был, как крыса!» Возможно, именно этим фактом объясняется широкая палитра и разнообразие тем, затронутых поэтом в своих стихах и песнях: И его тяга к людям науки, среди которых у Высоцкого было много друзей и знакомых, работающих в разных ее областях. В частности, это советские физики-атомщики с мировыми именами — Понтекорво, Флеров, Зельдович, Капица, Сахаров, Велихов...
Есть и другие, не менее интересные, наблюдения Володарского о друге: «К своей популярности, когда с ней сталкивался, относился по-разному: иногда презрительно, иногда удивленно, иногда как к само собой разумеющемуся, чаще — не замечая.
Когда они впервые поехали вместе с Мариной отдыхать (Володю еще не выпускали за границу), он потом рассказывал, как им не было житья от любопытных. Залезали даже на деревья, чтобы заглядывать в окна. Рассказывал немного иронически, посмеиваясь, но и чуть-чуть с гордостью — может быть, за Марину...
Его редко узнавали на улицах — уж больно не соответствовал его скромный внешний подтянутый облик тому образу, который создался в воображении почитателей.
Часто не пускали — ни в рестораны, ни в театры, ни в другие общественные места, куда обычно «не пускают»... Недаром, думаю, на вопрос анкеты 70-х годов: «Чего вы хотите добиться в жизни?» — он ответил: «Чтобы помнили, чтобы везде пускали...»
Как ни странно, Марину тоже не узнавали Мы с ней вместе летели в Париж в июле 1981 года. В самолете были шумные французы, которые возвращались из турпоездки по Союзу. Галдели, ходили между кресел и постоянно задевали локтями Марину, которая сидела с краю. Она сказала мне наклонившись: «Если бы они знали, что с ними летит Марина Влади, они бы на цыпочках тут ходили и говорили шепотом. Ненавижу этих обывателей, для которых только имена что-то значат...»
Володя был абсолютно естественным человеком. Ни когда не лукавил. Если человек или ситуация ему не нравились — как он ни пытался иногда, но скрыть этого он не мог. Иногда в середине общего разговора он резко вставал и уходил — бежал от надоевших ему разговоров, отношений... Если он влюблялся в человека, то человек мог заметить это сразу. Когда не любил — был резок, нетерпим. Даже как-то опускал глаза по-особенному, когда встречался с нелюбимым человеком. Никогда не «выяснял отношения» — ему казалось: и так все понятно.
По характеру очень похожи с Любимовым — тот же риск, та же непримиримость в приятии или неприятии людей, ясность позиции, самообразование То же упрямство, когда считали, что так надо: например, Высоцкий мог забыть или выбросить целую песню, но не соглашался изменить или убрать куплет, если считал это неправильным. Так и Любимов — выбрасывал целые сцены сам, но из-за какой- нибудь фразы воевал бесконечно. Ничего в жизни не давалось легко. И тот и другой трудно набирали.
Рвал с человеком сразу, если случалось то, чего он не выносил. У него был друг, и тот попросил у Володи пленку с записями песен, но потом выяснилось, что он эту пленку размножил и продавал. Володя, не выясняя отношений, порвал с ним. Навсегда.
Прощать не очень умел. Иногда годами не разговаривал с человеком. Но в этом не было вызова или позы, просто Володя не замечал этого человека. Все делал со страстью. И принимал со страстью, и так же страстно отвергал.
У него была очень развита любознательность. Он первым в театре узнавал сенсацию или открытие какое-нибудь и очень любил об этом рассказывать. Об экстрасенсах, например, я впервые услышала от него. Он знал, где какая премьера, что снимается на студиях, что интересного напечатали журналы...
Каждый день он получал пачку писем. Ящики его гримировального стола были доверху забиты этими письмами. Он, конечно, не мог отвечать на все письма, но в концертах иногда учитывал какие-то заинтересовавшие его вопросы и очень откровенно и подробно отвечал. Но у него не было свойственного очень многим актерам пренебрежительного отношения к этим письмам и запискам на концертах. Все записки он аккуратно, уходя со сцены, собирал и иногда хранил. Записки всегда читал сразу вслух, находя в этом даже какой-то азартный интерес: а вдруг попадется что-то неожиданное? Но, в основном, круг вопросов был один и тот же, и письма тоже очень походили одно на другое. Под конец, жизни он стал уставать и от этих писем, и от бесконечных одинаковых записок на концертах, и от поклонниц, которые дежурили у подъезда.
Он, конечно, знал о своей неслыханной популярности. В последнее время из-за усталости и нездоровья сидел просто в номере, в гостинице. В Тбилиси на осенних гастролях в
1979 году мой номер был как раз этажом ниже под его номером. Жара, окна открыты. Он сочинял