по большому счету, наплевать…
Спустя годы кому-то прежние ссоры показались спровоцированными. «Был горький период, – говорил, прощаясь с Аксеновым, Евтушенко, – когда нас с Васей хитроумно ссорили… Слава досталась нам с юности. Но мы за нее расплатились большой ценой…»
Думается, порой обиды рождались в ответ на искреннюю критику, которая в тогдашних обстоятельствах выглядела предательством. Разлад Аксенова и Евтушенко – на стыке литературы и идеологии (а скорее, пропаганды) – случился в 70-х. И мы потолкуем о нем. Но – чуть погодя.
А пока вспомним стихотворную полемику между Вознесенским и Евтушенко. Первый ностальгирует
Не ответ ли это на
Впрочем, река времени сгладила остроту подводных камней, что при желании можно увидеть в полемике легендарных мастеров. И вот, как знак взаимного понимания, в мемориальной книге о Вознесенском «Дайте мне договорить!» звучит «Диалог поэтов»; Евтушенко:
а Вознесенский – в ответ:
Это лиричное вопрошание обоих: «Помнишь, Женя?», «…спросить Андрюшу, а помнит ли?..» говорит о примирении – перед лицом памяти, искусства, истории – пожалуй, больше, чем страницы признаний. Как и прощальная речь Евгения Александровича на панихиде по Аксенову.
8
Жаль, что о людях той плеяды ныне говорят в основном мемуары и эпитафии.
«…Несколько десятилетий одного века из истории человечества его присутствие смягчало климат свирепо холодной страны, странной печалью напоминало необузданным мужикам с их водками и драчками о чем-то ангельском, безукоризненным джентльменством ободряло усталых женщин…» – это Аксенов об Окуджаве.
Я знаю его по песням, которые мама пела мне в детстве вместо колыбельных: вот Ленька Королев в кепчонке как в короне, вот часовые любви на Смоленской стоят, вот веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан, а вот комиссары в пыльных шлемах… И жили в этих словах удивительная прелесть и тайна. Знаю и по магнитофонным записям, тем, где больше трогали интонации, чем слова, – слов было не разобрать. И по первым советским миньонам и большому диску. А они знали его по общей судьбе, из которой каждый выдергивал по нитке.
Такими нитями-струнами звучат и воспоминания о нем.
Аксенов всё никак не мог вспомнить, когда точно и на чьей кухне он впервые увидел Окуджаву: нога на стуле, гитара – на колене. Потом в Питере – дома у Владимира Венгерова.
«Это о моей маме», – пояснил Булат. Аксенов отошел в угол – справиться с тем, что зовут «комком в горле». В строках песни он увидел лицо
После будет много встреч, запланированных и случайных. «1961-й… в Питере. Налетаю на Булата с невестой Олей Арцимович. В ресторане он говорит мне почему-то шепотом: 'Ты представляешь, она физик!'» А вот осень 1968-го – «Ростов-на-Дону. Мы с ним 'вдвоем спина к спине у мачты' – во Дворце спорта перед многочисленной враждебной массой ленинского комсомола. <…> Провокационные выкрики о Чехословакии. Булат спокойно заявляет: 'Ввод войск был непростительной ошибкой!'» А вот май 1969-го, на террасе Дома творчества в Ялте. Булат вдруг говорит Василию: «Сегодня мне сорок пять лет. Не могу себе этого представить!» Внезапно появившаяся Белла сообщает, что, по точным сведениям, предыдущее поколение писателей закопало в саду несколько бутылок шампанского. Ищут. И, конечно, находят.
А вот – через двадцать лет – Окуджава в Вашингтоне, поет в Смитсоновском институте для духовной элиты округа Колумбия, а изгнаннику Аксенову кажется, что для него одного.
Он высоко ценил нежность стихов Окуджавы, высоту его жизни. Просторная душа Аксенова вмещала и футуристический полет Вознесенского, и коммунарский напор Евтушенко, и хрупкость Ахмадулиной, и исповедальную грубоватость Гладилина, и морскую лиричность Поженяна, и, и… И он был верен дружбе, как своему любимому джазу.
9
В 1962-м в Москве открылось первое молодежное джазовое кафе – легальный клуб полузапретной музыки под крылом горкома комсомола, а точнее – его внештатных инструкторов, которые, пишет Козлов, порой использовали свой ранг как «прикрытие для хороших дел».
Это многое объясняет. Власти и официальной культуре джаз, как большое трансграничное, глобальное искусство, а не эстрадная забава, остался чужд, но, возможно, инициаторам проекта джаз-кафе удалось убедить дальновидных людей в руководстве, что это отличный способ, с одной стороны – «выпустить пар», а с другой – быть в курсе увлечений юношества. Ведь музыка – лишь часть молодежной субкультуры. Ведь там же всё: и абстрактная живопись, и западная литература, и советский самиздат! То есть у структур идеологического контроля были в этом деле свои мотивы, а у музыкантов и любителей джаза – свои.
Они всё понимали, но подыгрывали власти. Уж больно тяжко было сидеть в полуподполье. А тут – шанс выйти на поверхность. Доказать серьезность своего искусства. И это удалось. Спасибо комсомольскому активу, музыкантам и «неравнодушным юношам и девушкам»: открылись кафе «Молодежное», «Аэлита» и «Синяя птица».
Они стали наследниками экспериментального джаз-клуба в ДК Энергетиков на Раушской набережной, где выступления комментировали Алексей Баташев и Леонид Переверзев.
Потом пошли фестивали, гастроли по стране и за рубежом. Чаще приезжали гости. И не только из социалистической Польши, где имелась богатая джазовая традиция, но и с Запада. Еще во время московского Фестиваля молодежи 1957 года Козлов, говоривший по-английски, рисково наладился выступать с зарубежными джазовыми коллективами – те дивились его игре, а менты принимали за иностранца. А через десять лет, в 1967-м, он вполне легально играл с западными звездами на фестивале в Таллинне, где собрались советские и зарубежные мастера высокого полета. Аксенов напишет об этом в очерке «Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах».
Джаз стал одним из мостов поверх железного занавеса. А Козлов, которого по праву считают «шестидесятником», – одним из его строителей. Не зря же он стал прототипом (или одним из прототипов) героя «Ожога» Самсона Саблера, в котором годы спустя узнал себя – «вшивого гения», виртуоза, лихого лабуха, шлющего
А ведь беспечность напрасна. И даже опасна. Ибо «из гардеробной глядят на него угрюмые глазки чекиста». И не только на него. И не только из гардеробной джазового кафе, которое, конечно, легко принять за аксеновскую метафору их общего оттепельного карнавала. Глядели они и «с вершин», где обитают «небожители», «где не нашими мерками меряют», где творится