вопросам, чисто научным, но и ведут серьезный разговор о жизни.
Сидел я как-то в этой аллее и ненароком услышал такой разговор.
— Ну, братцы, все. Последняя пятерка!
Это говорил невысокий крепыш, настроение которого было приподнятым: он выдержал экзамены, перед ним открылась дверь в военный вуз.
— А мне все равно, провалюсь — домой, — ответил длинный юноша, читавший газету «Футбол». — Я не очень-то болею пограничной романтикой.
— Ты вольная, видно, птица, а вот он, — говоривший это рыжеволосый парень показал рукой на аккуратно одетого, читавшего физику абитуриента, — идет он по стопам отца и деда, ему граница — родной дом. Так-то…
Разговор о профессии длился долго, но к какому-то единому выводу спорящие так и не пришли. Выходило у ребят так, что некоторые профессию себе выбирают, некоторых профессия выбрала, а у иных получилось ни то, ни другое: куда кривая выведет.
…В детские годы мне казалось, что о границе я имею весьма точное представление, как, скажем, о дворе собственного дома. Это заключение имело очень веские аргументы: брат мой служил на пограничной заставе санинструктором, он-то, по моему мнению, познал все тонкости пограничного житья. Когда брат, щедрый на рассказы о своей службе, на семейном огоньке предавался воспоминаниям, я, конечно, был в эти счастливые для меня вечера весь внимание и просиживал в кругу старших до полуночи. Позднее, когда подрос и научился читать, я жадно «проглатывал» каждую попавшуюся мне в руки книгу о пограничниках. И еще одна деталь немаловажная — играл я на сцене сельского клуба лейтенанта пограничных войск, человека волевого и умного, роль которого дали мне как знатоку границы и еще потому, наверное, что у брата была самая настоящая, опаленная суровыми ветрами зеленая фуражка, в которой мог дебютировать только я, потому что мой брат Гришка в жизни никому бы ее не дал.
Пройдя такую серьезную пограничную школу в допризывные годы, я, однако, и мысли не допускал, что буду служить на границе: был я не совсем уж хлюпким, но и не из тех, кому предсказывают большое будущее. И брат, увлекая меня романтическими рассказами о границе, ни разу не заикнулся даже о том, что хотел бы видеть меня пограничником.
И вот мне принесли из военкомата повестку, а на второй день в наш тихий районный центр приехали офицер в зеленой фуражке и двое сержантов. Мы, призывники, догадались, что служить будем в пограничных войсках.
На проводах брат устроил сюрприз: при всем честном народе, собравшемся в военкомате, он подарил мне зеленую фуражку и сказал:
— Надеюсь, что ты, браток, не посрамишь чести нашей пограничной династии.
Таким трогательным было начало моей пограничной тропы.
После первичного курса обучения прибыли мы на границу и после торжественного церемониала поступили в распоряжение старшины. Проверяя чемоданы, старшина увидел в моем сундучке фуражку брата и чуть не конфисковал ее как имущество, незаконно приобретенное, а заодно хотел вкатить мне пару нарядов вне очереди. Это, как он сказал, для острастки, чтобы впредь ничего чужого в моем чемодане не появлялось.
Я побагровел, наверное, потому что почувствовал на лбу горячий пот, и чуть было не нагрубил старшине, но вдруг раздался голос:
— Товарищ старшина, фуражку-то ему брат подарил, потомственная выходит.
Сказал это Коля Гвоздев, самый маленький среди нас, новичков заставы, и самый дотошный. Звали мы его Гвоздиком, потому что он всегда втыкался в распри между нами и как бы сколачивал, накрепко сшивал нас, точно одну доску к другой. На этом Гвоздике держались дружба и согласие во взводе.
Старшина, услышав Гвоздика, поднял тяжелые щетинистые брови, посмотрел на меня изучающе, кашлянул в кулак и буркнул:
— Пойдет. Наш, пограничный почерк.
Ребята довольно переглянулись, а мне сделалось не по себе: шуму с этой фуражкой наделал, а вдруг силенок не хватит, чтобы оправдать ее. Брат предупреждал меня, что служба — труд, солдат не гость, да и я после двухмесячного курса обучения прекрасно понимал, как много требуется от настоящего пограничника. Теперь мне никак нельзя было не только тянуться в в хвосте, но и ходить в середнячках.
Нам, новичкам, страсть как хотелось скорее выйти в дозор. Часто, бывало, я поглядывал на гору, у подножия которой стояла на берегу небольшой, но сердитой речки одинокая мельница. К этой мельнице сходятся все дороги и тропы пограничья, а от нее вверх на перевал уходит только одна, глубоко выбитая конскими копытами тропа. Она, точно натруженная жила, узловатая и черная, вьется меж булыжников и валунов на двуглавую вершину, где виднеется тригонометрический знак с отметкой высоты четыре тысячи метров. Я, парень равнинного Зауралья, никогда не видывал таких гор и с нетерпением ждал того часа, когда пошлют меня в наряд на эту мраморную чародейку, но начальник заставы не посылал туда ни меня, ни моих сверстников-первогодков, как будто боялся, что мы не выдержим в таком наряде, и на наше нетерпение однажды ответил:
— Не спешите, стояла эта горка века, а дни обождет, не развалится, она, к вашему несчастью, мраморная.
Кто-то из старичков, находившихся с нами в кругу, заметил:
— Наоборот, к их счастью, товарищ капитан. Мраморная-то кормилица наша.
Капитан понимающе улыбнулся и, видя наше недоумение, объяснил:
— Да-да, за нее мы получаем и сыр, и масло, и сгущенное молоко. Застава наша стоит в низине, а из-за Мраморной нам дают высокогорный паек.
Так вот на эту мраморную кормилицу попал я в хмурый осенний день, когда ущелья дышали уже холодом и земля была стылой и будто бесчувственной, безразличной ко всему. Старший наряда, рослый, угловатый с виду парень, увалень-увальнем, оказался таким ходоком, что на первом же километре, как мы спешились и повели лошадей в поводу, вымотал меня окончательно. Шаг у него ровный, широкий и податливый, а мой, как ни тяну ногу вперед, получается воробьиным, приходится частить, чтобы не отстать, но тут подводит дыхание. Присесть бы хоть на минутку, но старший шагает вперед. Тогда я не знал, что старички подобное называют «протащить» и применяют это к тем, кто сильно храбрится, но я попал, видимо, под это испытание из-за братовой фуражки; пусть, мол, хватит соленого пота и узнает, что такое граница. Действительно, пропотеть пришлось настолько, что через ворот моей шинели повалил пар, как из бани, но до двуглавой вершины Мраморной я все-таки дотянул и как только ступил ногой на ее водораздел, не сел, а просто упал, подкошенный усталостью. Ничто не было мило: ни открывавшаяся с орлиного полета панорама, ни дикая, первозданная красота гор, ни затейливые узоры на мраморных, до блеска отполированных плитах, — все это было перед моим взором, в то же время как бы не существовало, не трогало меня, и я смотрел на окружающее как бы со стороны и не мог понять, что нашел тут Павел Дроздов особенного, чарующего.
А он, посмотрев на меня с жалостью, сел на коня и ускакал вдоль по водоразделу, сказав, что проверит старую контрабандистскую тропу. Как-то странно прозвучало это «контрабандистскую» в такой мирный осенний день и здесь, где спокойно гуляют на склонах гор отары и люди возделывают в долине хлебородные поля.
Прошло минут десять, как уехал старший наряда, а я все не мог прийти в себя. И тут на макушке Мраморной показался всадник, точно вырос из земли. Он одет как солдат времен гражданской войны: защитного цвета, видавшая виды форменная фуражка с красной звездочкой, гимнастерка, солдатские шаровары, сапоги, сабля, при всех орденах. У аксакала белая борода клином, осанка бравая, держится в седле крепко.
— Стой, руки вверх! — крикнул я что есть мочи и вскочил, но старик как будто не слышал, только улыбнулся, подъехав ко мне вплотную, слез с коня, точно в гости пожаловал, готов и поводья подать, как водится в гостеприимной казахской степи.
— Салям, джигит, салям, сынок! — старик протянул мне костлявую, жилистую руку, и только теперь я понял, что имею дело со своим в здешних местах человеком, кому верят, кого уважают и ценят пограничники.
Поздоровавшись с аксакалом, я не знал, что делать, как вести себя, и, точно угадав мою