я помню её весёлой, отчаянной, в минуту веселья запевающей «Мурку» или лихую деревенскую частушку: «Дайте ножик, дайте вилку, подошёл такой момент, я зарежу свою милку — не платить мне алимент!»
Жизнь по-всякому действует на людей — пусть мама не сердится на мои воспоминания — что я вспоминаю не то, что нужно, а то, что запомнилось, в силу переживаний. Уже мы были вполне ленинградцами, когда к нам надолго приехал, на какие-то курсы, дальний родственник из Львова — Курносов, действительно курносый, круглолицый, в круглых очках военный, очень добродушный, весёлый и интеллигентный, и его жена Лидия, длиннолицая брюнетка, тоже очень симпатичная. Они долго жили у нас… и с мамой что-то стало происходить. Помню, в самый обычный день сидим с Маловым, делаем уроки, и вдруг в нашу комнату буквально вплывает мама, одетая непривычно нарядно для нашего сурового времени — на ней пёстрое, кокетливое крепдешиновое платье, она ярко накрашена, пахнет духами. Она подплывает к нам, берёт наманикюренными пальцами учебник и говорит высокомерно и нараспев:
«Хочу дать вам совэт — читайте по тэксту… прочтите, потом закройте книгу и по тэксту повторяйте!» Дав этот ценный совет, мама величественно удаляется. Мы молчим. Даже Малов чувствует, что с моей мамой что-то необычное. Мы смущённо переглядываемся. Потом я запихиваю его в угол и возбуждённо шепчу: «Ты знаешь, кто её папа? Знаменитый академик в Москве! Ты знаешь, сколько он получает в месяц? Десять тысяч!» Академик на некоторое время разряжает ситуацию…
Потом Курносовы уехали, и мама снова стала знакомой и привычной — иногда только некоторая напряжённость мелькает в ней.
Помню и моменты полного счастья — отец и мать в сумерках лежат на кровати поверх одеяла и поют что-то, вернее, мычат — петь-то не умеют ни тот, ни другой! — потом начинается возня, хохот, вскрики, шутливые попытки спихнуть другого. «Ой-ёй-ёй!» — сморщившись, дурашливо вопит отец, у которого, кажется, зажался палец… Совсем рядом стоит этот сумрачный, но счастливый миг!
Помню большой сбор родительских гостей… мы теперь вроде бы живём раскованней и богаче… но такого сбора красивых, внушительных и весёлых гостей у нас не было никогда!
— А теперь пусть сам Тер-Аванесян скажет!
Встаёт седой, черноглазый, величественный Тер-Аванесян. Торжественная пауза… все стараются не улыбаться, а если улыбаются, то скрытно.
— …У нас в Армении говорят, — выдержав эффектную паузу, начинает он. — Одни — сначала носят камни, потом строят дом, а другие — начинают строить дом и кричат: «Но где же камни?»
Сдержанный довольный хохот проносится по столу — все поняли аллегорию, и она им приятна… но в этом и состоит мастерство тамады!!
— Георгий — долго носил камни, — но зато дом его… будет стоять века! Радостный гул, звон хрусталя. Вроде — жили тогда беднее, но стол был богаче, красочней, — десятки бутылок, светлых и тёмных, высокие вазы, пышно наполненные закусками.
Это, вроде бы, защита отцом диссертации…
Да и просто праздники проходили праздничней — помню необыкновенно освещённую комнату, сияние ёлки.
— Дайте хоть партию сыграть спокойно! — солидно-сдержанно говорит толстый краснолицый блондин Кротов, друг отца, отбиваясь от наседающих возбуждённых детей, и, сжав указательным и средним пальцами, передвигает клейко-пахучую пешку… остальные пальцы у него отморожены на войне. Была и сияющая ёлка, и счастливый звон посуды в столовой…
После одного из таких многолюдных и шумных праздников родители, внезапно войдя, увидели меня, допивающего из рюмок… Потом они долго взволнованно, сдержанно-гулко обсуждали это событие в ночи… кажется, их сын становится алкоголиком, что-то срочное надо предпринимать… может, реже собираться?.. Нормальные семейные волнения, совместные горячие переживания… какое счастье!
Помню — отец, оживлённый, приходит с работы, берёт бумагу и карандаш, говорит матери:
— Смотри-ка, чего мне показали в ВИРе! Что должен делать муж? — он пишет слово «доклад». — Что он должен нести домой? — он зачёркивает первую букву. — …Оклад! А кто должна быть жена?.. Он зачёркивает вторую букву. — «…Клад!» — он прижимает маму к плечу, она с шутливой досадой отстраняется. — …Тогда что будет в семье? — он вычёркивает третью букву. — «…Лад!» — Видал- миндал! — он бросает карандаш на лист, откинувшись, довольно хохочет, сияя ранней, учёной, гладкой и крепкой лысиной, белыми острыми зубами.
Да — было всё это — и доклад, и оклад, и клад, и лад… были и весёлые друзья, рассказывающие озорные хохмы.
Неужели за счастьем всегда идут трагедии? Как не хочется!
Во всяком случае, я эгоистично даже думать ни о чём таком не хотел. Высокомерно усмехался, когда слышал о подобном от знакомых… бывают же горемыки! У нас, во всяком случае, ничего подобного нет… уж если я стараюсь делать всё на отлично — то уж взрослые могут как-нибудь поддерживать в своей жизни порядок?! Надеюсь!..
Помню утро среди мокрой сирени, летом в Пушкине — родители слегка поссорились, мы собирались вместе в Екатерининский парк, а теперь вроде идём почему-то лишь вдвоём с отцом… но вот отец, крякнув, решительно возвращается, я краем глаза смущённо вижу, как он обнимает маму на приподнятой стеклянной террасе, а она обиженно отворачивается… в результате мы почему-то идём вдвоём с мамой… всё то лето мы ходили в парк с мамой — видимо, отец пошёл после некоей ссоры, слегка демонстративно… но пошёл я всё-таки с мамой!
Помню торжественную екатерининскую балюстраду, тускло-блестящие зеленовато-тёмные бронзовые скульптуры над обрывом… доносящаяся волнами музыка из «музыкальной раковины» — эстрады белого цвета.
Потом — переход по дощатому мостику над красивой парковой канавкой, выход на широкое Розовое поле, обсаженный кустами роз… на дальнем его краю нависал, как тёмная горная цепь, — Большой Каприз с ажурной восточной беседкой на самом верху… Каприз отделял Екатерининский парадный парк от глухого, таинственного Александровского.
Футбол… Лишь в те ранние годы я относился к нему с волнением, значительно превышающим то, что происходило на поле. Но — тогда!.. Встречались каждое воскресенье — постоянно и упорно — лётчики в красных футболках и моряки в тёмно-синих. Волнение подогревалось глухими слухами о смертельной вражде между лётчиками и моряками, оставшейся с войны, о кровавых драках между ними… и от игры ждали чегото такого… Помню феноменальный гол, забитый длинным моряком с центра поля, помню, как шаркнул мяч по сетке сверху вниз… Напряг был, но драк не было. Помню свою странную, необъяснимую любовь к четвёртому номеру в команде лётчиков — складному невысокому блондину, стриженному ёжиком… не могу объяснить, что меня заставляло замирать ещё по дороге… играет ли он?!
Один только раз я с волнением приблизился к своему кумиру… сев в перерыве на траву, он курил с товарищами. Вблизи он оказался грубее, но мат и хриплый хохот почему-то не отвратили меня!
Он сидел в красной футболке, упираясь белой рукой в траву.
— …Дураки красный цвет любят! — проговорил кто-то, и все хрипло хохотнули. Я медленно попятился, счастливый, что коснулся отчаянной мужской жизни.
Потом мы с мамой шли обратно, низкое красное солнце просвечивало поднятую гуляющими пыль.
Шли торжественные, с музыкой праздники — День рождения Пушкина, День Военно-Морского Флота… вот тогда, вроде бы, и разыгралась великая драка, но я не видел её… всегда почему-то я в стороне от глобальных событий!
Потом — снова осень, и гулкий наш дом на Сапёрном, от которого за лето я слегка отвык. Отец с матерью спорят (моё воспитание их занимает всерьёз) — коньки или лыжи мне покупать.
— Разумеется, лыжи! — у мамы есть уже привычка поднимать бровь.
— На лыжах работает и плечевой сустав, и грудь! — мать красиво выпрямляется, показывая «лыжника». — А на коньках, — она вся опадает, — сгорбленный, скукоженный…
— Нет, коньки! — больше из веселья и упрямства возражает отец, весело бьёт кулаком по колену, хохочет.
Мать снова долго и упорно объясняет: «Насмешки и юмор нужны в другом месте — а тут решается вопрос по существу!» — она откидывает голову, отец хохочет.