Лет десять или пятнадцать после этого мать не могла успокоиться, прийти в себя. Какое спокойствие тут могло быть? Она то притворялась лихорадочно весёлой (все молча и скорбно смотрели на неё), то старалась небрежно внушать, что ничего не случилось, временный лишь разлад (все неловко отводили глаза), потом всё чаще проступала надсада:
«Ну что он мог, увалень деревенский? Разве это диссертация у него была? Я сразу сказала: “Знаешь, Георгий, — над ней очень ещё много надо работать!” И я сразу энергично взялась за дело. У нас в институте был редактор, армянка — очень культурная женщина. И мы с ней всю диссертацию прошли, слово за словом. А так бы он не видал никакой защиты как своих ушей!»
Правда, это говорилось уже о докторской диссертации — что-то всё же, наверное, там было вложено и отцом — хотя, конечно, и мама помогала. Всё, ясное дело, было нелегко. Помню — мы дома ждём отца в день защиты… все сроки прошли… и тут в нашей проходной кухне звякает звонок, появляется сморщившийся в досаде отец, бьёт в сердцах кулаком по столу:
— Нет! Учёный совет не собрался!
И мать сверхспокойным своим тоном, слегка поучительно подняв бровь, говорит ему, что этого и следовало ожидать… что тот и этот открыто ненавидят отца… а эти двое хоть и улыбаются, но ставят подножки, и пока не будет отзыва такого-то… Отец, понурясь, слушает, голос мамы всё твёрже и уверенней…
Да — тяжело терять всё сразу — ведь вложено столько усилий — вся, в сущности, жизнь!
Переживала, конечно, и бабушка… одна дочь (тётя Люда) вообще не замужем, у второй, вроде, было так хорошо… Сын, дядя Валя, оказался в Рязани… до этого он (инженер) жил в Кемерово, поднимал тяжёлую промышленность с помощью зеков (как ясно теперь, не только уголовных), потом оказался в Рязани… То ли от рода своей деятельности, то ли от рождения отличался он замкнутостью, мрачноватостью… помню две-три неловких встречи, суровое лицо на фотографии, шинель с инженерными петлицами. Из сундука семейных реликвий время от времени вынимался и вытирался чёрный, с аппетитно щёлкающими ручками приёмник, сделанный им… и снова с почтением убирался… исчез теперь и приёмник! Помню появившуюся в нашей семье фотографию весёлой и — как бы сказать? — несколько легкомысленной, с игривыми ямочками и кудряшками, молодой — гораздо моложе его — жены дяди Вали. Ещё и в детстве я ощущал некоторый привкус осуждения по этому делу… как-то в нашей семье жениться было принято по другим критериям… вообще в нашей семье было не принято быть красивыми. Потом она появилась у нас, всех развеселила и всем понравилась… Потом — через сколько лет? — смутная тревога в ночи, детям ничего не сообщалось. Утром — «официальное сообщение»: весёлая жена хмурого дяди Вали скончалась. Всё. Застрял только в мозгу обрывок ночной маминой фразы: «Мне кажется, советская женщина не имела права так поступать!» Валентин не появлялся, горестно молчал. Бабушка ходила, вздыхая… ведь это всё — и Алевтина, и Людмила, и Валентин — были её кровные дети — и надо же, как нескладно получается! Конец, практически, жизни, и всё разваливается! Никто, кстати, не гарантирует и нам, что нас не ждёт приблизительно такой же итог! Но хоть наша семья пока что грела её! Вскоре у нас появился сын Валентина Вовка, похожий на покойную мать — весёлый, румяный… развеселивший нашу семью — говорливый, немножко картавый… однажды во дворе он полез на гору канализационных труб, и они покатились на него, одна прокатилась по лицу… помню опухший его широкий нос, обиженные всхлипывания… наши весёлые утешения… наша семья грела и других, и вот — остыла.
Фотография смеющейся молодой мамы, с огромным снопом на руках — «символ советской женщины», как сказал снявший её и восхитившийся фотограф. Потом — осталась лишь фотография, жизнь пошла в иную сторону… но жизнь всегда оставляет какой-то выход: замужество сестры Ольги, и внучка, в которую мать вложила весь опыт, энергию — и жизнь оказалась добра, ответила успехами внучки, фейерверком пятёрок, сознанием маминой нужности и даже необходимости.
Пожалуй, после мамы и бабушки наиболее тяжело пережила катастрофу старшая сестра, Эля, — во время знаменитого нашего плача на кроватях именно она была активнее всех, именно она наиболее отчаянно старалась сохранить нашу семью — в то время как мы с Ольгой уже тогда, наверное, рассчитывали в уме варианты новой, иной жизни.
Эльвира была приёмной дочерью, от другого отца (тайна, тишина, в традициях нашей семьи…). Именно она больше всех переживала разрыв с нашим отцом, именно она теряла окончательно: у нас-то оставались кровные узы, а её с отцом соединяли лишь семейные. Для неё-то, действительно, разрывалось всё!
И именно для Эли тяжелей всего прошло переселение из Казани в Ленинград. Во-первых, она, как старшая, уже в Казани прижилась, и всё разорвалось. Во-вторых, она в Казани оставляла ещё кое-что, а именно родного отца, который хоть и в стороне, но волновал, внушал мечты и надежды — в случае обид можно было уповать на него: уж он бы родную дочь не обидел! Этот надрыв — переживания неродной дочери! — остался у Эли навсегда. И, как всегда бывает, невозможно уже понять — где гены, а где тяжёлые обстоятельства — что сложило человека? Но привкус трагедии в ней остался навсегда. Если мы с Ольгой легко и даже счастливо ощутили перенесение в Санкт-Петербург, то у Эли всё вышло по-другому (другая природа? Или другой возраст?) — она заболела. Климат, который мы спокойно приняли, как новую данность, — для неё оказался сырым, промозглым, невозможным… Слово «ревмокардит» появилось в связи с ней почти сразу — как только переехали. Её чувства ещё более напряглись — всем хоть бы что, как с гуся вода, а она должна одна расплачиваться за эту блажь, за этот уезд из Казани, где всё ещё бродит любящий её отец!
Так понемножку и складывался её характер, её судьба. Человек сам автор своей судьбы? Или — не всегда?
Помню лёгкий переполох в нашей семье… Звонок в дверь — входит седой величественный старик — светило медицины, профессор. Он снимает шубу, произносит:
— Простите — где у вас можно помыть руки?
Всё правильно, так и должны себя вести профессора. Его проводят к умывальнику, потом протягивают специально приготовленное роскошное полотенце, он тщательно протирает каждый палец — всё правильно! Потом накидывает белый халат и сухо спрашивает:
— Куда прикажете?
Но разве такому можно приказывать? Только — просить!
Его проводят в нашу длинную комнату, заставленную кроватями (где потом произойдёт знаменитая сцена «Плача на кроватях» по блудному отцу) — но пока что до этого далеко, пока всё ещё ничего, пока что — первый ещё звоночек: болеет дочь. Эля плоско и длинно лежит под одеялом на дальней кровати, у окна.
— Нуте-с! — надменно-брезгливо говорит профессор.
После некоторой паузы — Эльвира неподвижна, в скорбном оцепенении — мы гуськом тянемся к выходу — остаётся лишь мать.
И снова мы все вместе — профессор уже снова моет руки:
— Ну — что он изрёк? — интересуется бабушка.
— Ну… сказал, что это сезонное… смена климата. Ну — и возрастное… полезно усиленное питание!
Мы удовлетворённо киваем… мы и сами догадывались о том же самом, но чертовски полезно услышать подтверждение своих мыслей из уст профессора!
Потом долгое церемонное провожание оракула.
— Взял? — с усмешкой спрашивает бабушка, когда дверь захлопывается.
— Положила в карман халата — он даже головы не повернул, абсолютно не прореагировал! — говорит мама.
Мы все понимающе улыбаемся — пока что ещё весёлая, любящая семья — и идём в комнату Эли — веселить и её. Но она нас встречает обидами, криками, рыданиями… мы испуганно пятимся… да — болезнь есть болезнь!
Потом у неё — естественно, первой из нас троих — начинается период гулянья — какие-то записочки, шёпот с подругами, взвизгивания.
— Я ему сказала: «Слушай, Петров! Если ты имеешь более-менее смазливую морду, то это не значит, что ты можешь вести себя кое-как!»