чаяниям его восстановления. Народные христианские ереси отождествляли это с установлением «царства Христа» на земле. В дальнейшем, чем радикальнее было намерение изменить мир, тем отдалённее бралась точка прошлого, где помещался идеал. Теория естественного права и естественного состояния хронологически исчерпала этот круг возможностей: для обоснования буржуазного идеала переустройства общества была взята идеально отдалённая точка, т. е. апеллировали не к дедам, не к старине, не к раннему христианству, а просто к тому, что было «с самого начала». Рационализм XVII–XVIII вв. неизменно опирался на пример «дикарей», живших в «неиспорченном», «исходном» состоянии. Нередко схема мышления получала обратный знак: чего-то в начальном состоянии не было, затем оно возникло и в качестве «злоупотребления» или «человеческого измышления» подлежит упразднению. Но ни севарамбы Верасса, ни обезьяноподобные добрые дикари Руссо, ни злые дикари Гоббса, ни всё более облекавшиеся научной плотью представления XIX в. о первобытном, т. е. начальном, человеке не были и не могли быть отражением действительного прошлого: слишком много стекалось туда, к этому началу, представлений о желаемом и предвосхищаемом будущем. «Естественное» «изначальное» состояние бесконечно варьировалось у разных авторов как в связи с изменением классовых идеалов, так и в связи с накоплением этнографических и археологических знаний, фактов, всё более усложнявших задачу узнавания идеала в первобытности. Поскольку опорой буржуазного общественного мышления в его развитии долго оставалось понятие «естественных свойств человека», присущих ему «с самого начала», постольку именно там, в исследованиях самых начальных эпох человеческой истории, нагромождалась вся основная масса заблуждений буржуазного, да и вообще ненаучного мышления.
Идея первобытного бесклассового коллективизма, «первобытного коммунизма» представляет значительно более сложную и обоснованную картину, противостоящую буржуазным идеям о естественном состоянии, включающем частную собственность, индивидуальную инициативу, религию, войны и т. д. Но и к идее «первобытного коммунизма» слишком часто примешивается кое-что от утраченного рая или не испорченной классовым антагонизмом природы человека. Между тем малейший привкус любования и идеализации неумолимо враждебен научному познанию действительной картины первобытности.
Отсутствие семьи, частной собственности и государства, отсутствие классов и эксплуатации — это негативные понятия, расчищающие дорогу этнологу и археологу к познанию глубочайшего прошлого. Но это именно негативные понятия, полезные лишь в той мере, в какой они препятствуют привнесению в это прошлое иллюзий из настоящего и будущего. Эти определения ничего не могут сказать утвердительного о том, что было в древнейшем прошлом, если смести с него все эти иллюзии.
Надёжный факт лишь то, что история была прогрессом. Он имел диалектический характер, развёртывался по спирали, шёл через отрицания отрицаний, но в конечном счёте он шёл вперёд. Следовательно, нам нечем любоваться в первобытности. Человечество отходило от неё всё дальше и дальше. Понятие всемирно-исторического прогресса глубже и сильнее представления о триаде, связывающей «первобытный коммунизм» с современным коммунизмом. В частности, надо ещё раз подчеркнуть, что первобытный человек был ещё более несвободен, чем раб: он был скован по рукам и по ногам невидимыми цепями. Это был парализующий яд родоплеменных установлений, традиций, обычаев, представлений. Человек не мог влиять на свои отношения: «…в большинстве случаев вековой обычай уже всё урегулировал»[19]. Рабство явилось в этом смысле уже шагом вперед, ибо человек первобытного общества даже не догадывался, что он носит какое-нибудь ярмо, а раб догадывался.
Нет, человек современного социалистического общества ни в малой мере не ищет свой идеал в отдалённейшем прошлом — подлинное освобождение человеческая личность обретает только в социалистической революции и в борьбе за коммунистическое завтра. Оглядываясь же назад, мы видим в общем тем больше отрицательного, чем отдалённее перспектива.
Но и одно, и другое представления о наидревнейшем историческом времени, описанные выше, сводятся к сознательным или бессознательным поискам чего-то неизменного в истории. Обыденное сознание подсказывает подчас и учёному этот подтекст: найти в истории нечто привычное, свойственное мне и моим ближним, или то, что я нахожу в себе и в них похвальным. Я разумен, я тружусь, я подавляю в себе некоторые вожделения. Вот вам и начало истории!
Возникло ли это качество сразу или исподволь? Выше мы уже говорили, что все попытки определить отношение человеческой истории к остальной природе тем или иным атрибутом (кроме атрибута ускорения и превращения противоположностей) связаны либо с одним, либо с другим представлением: либо с бездонной пропастью, либо с плавным мостом. Сравнительная психология хорошо знает эту роковую альтернативу. Её выражают словами: либо вы на точке зрения непрерывности, либо — прерывности (И. Мейерсон). Третьего не дано. Это старое размежевание, ведущее своё начало со времён Декарта. Он, один из великих зодчих материализма, в то же время был решительно за прерывность, за бездонную пропасть. И с тех пор надолго, очень надолго прерывность стала синонимом допущения богословской, метафизической точки зрения на место человека в природе: раз его появление и его свойства не могут быть объяснены причинно, значит, признаётся право за беспричинностью, иначе говоря, за чудом. Концепция прерывности была равнозначна концепции креационизма.
Поэтому естественнонаучной антитезой метафизике и богословию стала концепция непрерывности, моста. Она успешно утвердилась через Линнея, Гексли, Швальбе и многих других в вопросе об анатомической принадлежности человека к отряду приматов, о его подданстве зоологии в том, что касается тела. Но против всего этого не возражал бы и Декарт. Однако Дарвин, а за ним огромная плеяда зоопсихологов покусились и на психику — провозгласили общность эмоций и элементов интеллекта у животных и человека, а иные — и общность основ общественной жизни, этики, речи, искусства. Всё это было решительно против картезианского разрыва, но уже куда более зыбко, чем анатомические сближения.
Нас сейчас интересует только логическая сторона этого потока мыслей. По содержанию же это — усилия закидать пропасть между человеком и животным до краёв: человеческую сторону — сравнениями с животными, но в гораздо большей степени животную сторону — антропоморфизмами. Такой эволюционизм не столько ставит проблему перехода от животного к человеку, сколько тщится показать, что никакой особенной проблемы-то и нет; не указывает задачу, а снимает задачу; успокаивает совесть науки, словесно освобождая её от долга.
Главный логический инструмент эволюционизма в вопросах психологии (и социологии) — категория, которую можно выразить словами «помаленьку», «понемножку», «постепенно», «мало-помалу». Помаленьку усложнялась и обогащалась высшая нервная деятельность, мало-помалу разрастался головной мозг, понемножку обогащалась предметно-орудийная и ориентировочно-обследовательская деятельность, постепенно укреплялись стадные отношения и расширялась внутривидовая сигнализация. Так по крайней мере шло дело внутри отряда приматов, который сам тоже понемногу поднялся над другими млекопитающими.
Если вглядеться, увидим, что тут скрыты представления о неких «логических квантах» или предельно малых долях: «немного», «мало» и т. д. Раз так, уместно задуматься: разве чудо перестанет быть чудом от того, что предстанет как несчётное множество чудес, пусть «совсем маленьких»? Ведь это разложение не на элементы, а на ступени лестницы.
Теологи это давно поняли, вот почему они перестали спорить с эволюционистами. Да, говорят они, человек создан богом из обезьяны (неодушевлённой материи), и то, что в мысли бога — вневременный миг, «день творения», то на земных часах и календарях можно мерить несчётным числом делений. Создатель вполне мог творить человека так, как описывает эволюционная теория. Слепцы, продолжают теологи, вы думаете, что своими измерениями переходных ступеней вы посрамили чудо, а вы теперь поклонились ему несчётное число раз вместо того, чтобы поклониться один раз. Раз чудо совершается в материи, естественно, что оно совершается и во времени. Разве чудо воскрешения Лазаря перестало быть чудом оттого, что он оживал несколько секунд или минут? Чудо в необъяснимости, беспричинности, а не в мгновенности. Категория постепенности никак не заменяет категорию причинности.
Вот в противовес теологам и получилось, что такой психолог-материалист, марксист, как И. Мейерсон (следуя в этом за одним из основателей марксистской психологии А. Валлоном), относит себя снова к решительным сторонникам «перерыва». И я открыто присоединился к нему (на семинаре в Париже в 1967 г.). Возврат к концепции перерыва стал насущной потребностью: она по крайней мере ставит