Наконец, сказанному выше можно противопоставить мысль Энгельса, что анализ происхождения человека правильно начинать не с головы (что является отражением такого общественного устройства, где одни командуют, другие лишь исполняют), а от руки и процесса её постепенного «освобождения» на пути от обезьяны к человеку, в ходе овладения всё более сложными движениями и действиями. Философский смысл этой идеи Энгельса ясен: под «головой» он подразумевает дух, мысль. Но, по-видимому, в наши дни не будет нарушением материалистического замысла Энгельса, если акцент будет снова перенесён на «голову», но не в смысле духа, а в смысле мозга как органа, вне которого в глазах современной науки не может быть никаких управляемых действий ни руки, ни других частей тела. Рука хоть и эволюционировала морфологически на пути от обезьяны к человеку, всё же не слишком сильно, и уж совсем ограниченно — от палеоантропа к неоантропу[148]. Если она стала, по выражению Энгельса, «свободной», то в смысле более функциональном, чем морфологическом. Из чего по современным воззрениям складывается понятие «рука»? Из кисти, предплечья, плеча и их сочленений? Нет, рука идёт значительно дальше. К примеру, человек с ампутированной рукой продолжает отчётливо чувствовать все её звенья и как бы управлять ею. Это не просто иллюзия. Вспомним о протезах, управляемых биопотенциалами. Рука продолжается в нервах, ведущих в спинной мозг и от него. Она продолжается в нервах, ведущих в головной мозг и от него. На прецентральной извилине коры головного мозга имеется «представительство» или проекция всех частей тела, управление движениями которых осуществляется оттуда, и рука, особенно пальцы, занимают видное место в этом как бы скрытом в мозге моторном «человечке»; точно так же в постцентральной извилине имеется «представительство» или проекция всех сенсорных, чувствительных частей и органов тела, и опять-таки рука здесь занимает существенное место. В свете этих фактов уже невозможно понимать под «рукой» только анатомический член от пальцев до плечевого сустава. От такого развития мысль Энгельса нимало не пострадает. Не исказим мы её и если напомним, что премоторный отдел, где находится проекция руки, непосредственно примыкает к префронтальному, управляющему выполнением всех сложных программ действий и тех речевых инструкций, которым подчинено поведение человека в труде.
Полученная оценка широкой роли речи не означает, что речь мы будем понимать в тривиальном смысле. Напротив, встречная работа психолингвистики должна состоять в пересмотре и новом анализе самого феномена речи.
Поразившая в своё время умы идея Сепира-Уорфа, восходящая в какой-то мере к В. Гумбольдту и имеющая сейчас уже длинную историю дискуссий и обсуждений, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. Прав В. А. Звегинцев, что по существу эта гипотеза пока ещё и не опровергнута и не отброшена. «С ней не разделаешься, — продолжает он, — простой наклейкой на неё ярлыка, что она „ложная“ или „идеалистическая“»[149]. И В. А. Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: «Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обнаружили, что они фактически ещё не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, творит, живёт, будучи погружён в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном его аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознательное и даже бессознательное поведение человека»[150].
Одна крайность — думать, что язык представляет собой некую полупрозрачную или даже вовсе непрозрачную среду, которой окружён человек и которую мы не замечаем, полагая, что непосредственно общаемся с окружающим миром; противоположная крайность — представления классического сенсуализма, что индивид с помощью своих органов чувств и ощущений общается с миром, познаёт его и воздействует на него без всякой опосредствующей среды. Этот сенсуалистический Робинзон завёл философию в тупик. Поэтому новейшая идеалистическая философская мысль пытается отбросить «ощущение» и погрузиться в спекуляции о «языке».
Материалистическая философия рассматривает «субъект» (как полюс теории познания) в его материальном бытии как существо телесное, чувственно общающееся с внешним миром, и как существо социальное, глубоко насыщенное опытом других людей и отношениями с ними. Наконец, диалектический материализм историчен по своему методу. И это последнее обстоятельство особенно важно для разрешения указанных лингвистических споров. Если бы даже в какой-то отдалённый момент человек был отделён от объективного мира совершенно непрозрачной языковой средой, мы обязаны были бы сразу внести в эту умозрительную картину динамику: непрозрачная среда становится всё более прозрачной, на полпути она уже полупрозрачна, чтобы в некоей предельной перспективе стать вовсе прозрачной; ведь нельзя брать язык в его неподвижности, а человека в его бездеятельности по отношению к объектам, если же поправить обе эти ошибки, мы получим указанную уже не статическую, а динамическую схему. Да и в самом деле, чем глубже в прошлое, тем более словесная оболочка негибка и неадекватна подлинной природе вещей, развитие же технической практики и научного знания энергично разминает её, делая из хозяина слугой человека.
Другая важная сторона современных лингвистических споров состоит в том, что многими авторами язык берётся не как языковое или речевое общение, а как самодовлеющая система, усвоенная индивидом, и рассматривается помимо проблемы обмена словами между людьми. Эта проблема обмена или речевой реципрокности опять-таки оказалась довольно большой неожиданностью, лишь сравнительно недавно во весь рост возникшей перед другими лингвистами и психолингвистами. Данная ситуация тоже дальновидно констатирована в цитированной книге В. А. Звегинцева: «Возникает также необходимость исследований, исходящих из недавно осознанного факта, что акт речевого общения двусторонен и что одинаково важно изучать его с обеих сторон. Ведь в речевом акте не только что-то „выдаётся“ (значение или информация), но это что-то и „воспринимается“ (опять-таки значение или информация, но уже „с другой стороны“)»[151].
Выше мы рассматривали экстероинструкцию и аутоинструкцию как в основном эквивалентные. Теперь после этого короткого лингвистического вступления надо обратить внимание и на их противоположность, на их противоборство.
В. С. Мерлин показал, что словесная инструкция затормозить проявление ранее выработанной оборонительной двигательной реакции на условный раздражитель действует у одних испытуемых с хода, у других с заметными затруднениями. В последнем случае на помощь привлекались поощряющие мотивы: например, экспериментатор говорит, что опыт проводится не просто в научных целях, но имеет задачей выяснить профпригодность испытуемых, — и теперь они успешно справляются с задачей затормозить движение. Значит, эта мотивировка устранила, сняла некое противодействие инструкции, которое имело место. У некоторых испытуемых В. С. Мерлин обнаружил, наоборот, ярко выраженную преувеличенную («агрессивную») реакцию после получения словесной инструкции на торможение: вместо отдергивания пальца при появлении условного сигнала (которое инструкция требовала затормозить) они с силой жмут рукой в противоположном направлении. Значит, к инструкции приплюсовался некоторый иной стимул: либо гетерогенный, либо просто негативный, антагонистичный[152]. Н. И. Чуприкова со своей стороны констатирует: «Степень стимулирующей и тормозящей роли второй сигнальной системы при выработке и угашении условных рефлексов у человека варьирует в достаточно широких пределах… Эта сила (второсигнальных воздействий. —