мужа. Светлые, широким пробором надвое разбросанные волосы, белый, мраморной чистоты лоб, тронутые легким загаром щеки, свежие, не нуждающиеся в помаде губы, большие серые глаза, умные, сдержанные и, признаюсь, ушедшие в сторону от моего, должно быть, слишком любопытного взгляда. В белой кофточке и синей шерстяной юбке, обтянувшей полные колени, она сидит, облокотившись на правую руку, и непринужденная, с ленцой, поза подчеркивает ее стать.
— Долго же вы ходили — насмешливо говорит она. — Картошка уж, наверно, остыла.
— Долго ли, коротко, а пришли, — добродушно отвечает Максим Петрович. — А коли пришли, то и спочинать можно.
Надежда Ивановна разматывает укутанный полотенцем чугунок, простодушно-удивленно восклицает:
— Смотри — дымится!
— Ну, со встречей, со свиданием, со знакомством, — подняв стопку, говорит Максим Петрович и коротким быстрым движением выплескивает ее содержимое в рот. Выдохнув, крутит головой: — Силен спиртишка!
Слова о спирте звучат для меня предупреждением: живу в Сибири второй год, но спирта, предпочитаемого коренным сибиряком любому другому горячительному, не пробовал ни разу. Пока я, остерегаясь, держу стопку на весу, Андрюша лихо взмахивает рукой и ошарашенно помаргивает длинными белесыми ресницами. Оля потягивает какое-то сладенькое винцо; я, по ее примеру, решаю было попросить замену и случайно встречаюсь взглядом с Надеждой Ивановной.
Она ровно выпивает свою стопку и вкусно начинает грызть огурец. Щеки у нее чуть розовеют, но на лице ни малейшей гримасы, только все так же насмешливо — теперь в упор на меня — смотрят большие серые глаза.
Спасает меня только неоднократно слышанный и впервые примененный совет: выпив, немедленно выдохнуть.
— Ну как, птица небесная? — посмеивается над Андрюшей Максим Петрович.
— Это что, — хорохорится тот. — Я по-чукотски могу — под рукавицу!
— Ой, хвастун! — хохочет Оля.-Асам красный, как рак!
— Ничего, со встречи можно. С Чукотки ведь в отпуск прилетели, — кивает Максим Петрович. — Да и мне раз в году выходной можно устроить. Начнется уборка, закрутишься — так опять, считай, на год… — Он подвигает мне закуску, улыбается. — Не сибиряк, выходит?
— Нет, — мотаю я головой, — я родом с Украины.
— Да ну? — удивляется Мельников. — Земляки, выходит. — Лицо его почему-то становится грустным. — А жарко что-то…
— Разденься. Вон человек, — Надежда Ивановна кивает на меня, — в одной рубашке. И что ты все в этом кителе? И в будни и в праздник.
Солнце давно закатилось, воздух по-вечернему начинает синеть, но по-прежнему жарко. Скорее не жарко, а душно, и даже зелень, словно израсходовав за день всю свою прохладу, дышит сейчас сухим теплом.
— Совет добрый, — соглашается Максим Петрович. — А китель, что ж, вроде формы он. Как заведено…
Максим Петрович снимает китель, и я невольно любуюсь его сложением. Голубая майка, влажно потемневшая под мышками, врезается в крепкое загорелое тело и, кажется, вот-вот треснет. Он ложится на землю, раскинув мускулистые руки, довольно крякает.
— Хорошо!
— Смотри не простудись, — предупреждает Надежда Ивановна.
— Сказала! — усмехается Максим Петрович, ласково похлопывая ее по руке. — Я мальчишкой, бывало, спал на земле. С того, видно, таким дубом и вырос…
— А у нас на Чукотке летом как? — бормочет Андрюша, удобно устроивший голову на коленях жены. — Сверху жара, хоть нагишом ходи. А ноги и через унты прохватывает. Мерзлота!..
— Дядя Максим, спойте, — неожиданно просит Оля.
— С чего это? — усмехается Максим Петрович.
— Ну, спойте, — настаивает Оля.
В горле гореть у меня давно перестало, душой овладевает удивительное спокойствие, и мне становится радостно оттого, что я познакомился с такими простыми, хорошими людьми. Мысль эта кажется настолько важной, что я тороплюсь поделиться ею. И вдруг замолкаю на полуслове.
Это, заглядевшись в синеву, запел Максим Петрович.
Ах, братцы, какой же у него голосище! А он еще придерживает его, поет вполсилы, то ли вспоминая, то ли рассказывая и чуточку жалуясь. Песня проникает в самое сердце, в груди у меня сладко и тревожно холодеет.
Тихонько, как ручеек рядом с полноводной рекой, льется негромкий Один голос, старательно фальшивя, подпевает ломаным баском Андрюша; невольно, вовсе уж не умея, пытаюсь подтягивать и я. Не поет только Надежда Ивановна. Она сидит, плотно сжав губы, с каким-то отрешенным выражением лица.
Захваченные песней, мы, наверно, мешаем песне же, но сейчас это не имеет никакого значения…
— Добрая песня, — вздыхает Максим Петрович, вытирая ладонью повлажневшие глаза.
— Дядя Максим! — взволнованно говорит Оля. — Вам певцом надо было стать!
— Ну уж, скажешь, — ласково-смущенно посмеивается Максим Петрович. — Песни я свои давно отпел уже…
— Рано в старики записываешься, — говорит Надежда Ивановна, и ее грудной голос звучит сейчас глуховато. — Собираться давайте. Сашку пора укладывать.
— Бабушка уложит, — неуверенно протестует Оля.
— Бабка бабкой, а я мать, — с вызовом возражает Надежда Ивановна.
— Ну что ж, можно и по домам, — соглашается Максим Петрович и встает.
Женщины собирают в сумки посуду, сворачивают скатерть, и мы идем по темному молчаливому саду какой-то новой тропкой, напрямик.
— Надюш, — негромко окликает Максим Петрович, — знаешь что? Вы ступайте, а я с товарищем побуду.
— Чего ты выдумал? — спрашивает Надежда Ивановна. — Товарищу отдыхать пора. Завтра наговоритесь.
— Завтра с утра в район. В том-то и дело.
— Ну, смотри.
Мы прощаемся; белая кофточка Надежды Ивановны мелькает между деревьями. Максим Петрович некоторое время смотрит ей вслед, потом предлагает:
— Пошли, земляк, искупаемся.
3.
Вблизи воды кажется светлее.
Темно-синий Иртыш бесшумно катит свои воды и только у самого берега, наплескивая на песок, чуть различимо шуршит мелкой катаной галькой. На противоположной стороне вдали струятся огоньки.