грех тяжело искупаем, но прощаем свыше, — при обязательном условии искупления вины, исполнения долга, диктуемого свыше.
Эти незамысловатые рассуждения относятся лишь ко мне.
С таким тщанием и так долго пишу я предисловие к моим сочинениям, написанным ночами в больнице… Доктор Боткин не мог знать о больнице его имени, построенной для бедных и страждущих в 1911 году Кондратием Солдатенковым, благотворителем, сострадателем, издателем.
Кто одаряет (а порой — огорчает) нас снами? Я пробовала сама перевести грузинские слова на русский язык, у меня ничего не вышло: я не умею писать по-грузински, но я и во сне слышу грузинскую речь, грузинское пение.
Грузия, Сакартвело — свет моей души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом месте земли, не только мне — многим, что — важнее.
О Гмерто[214], пишу я, — о Боже, храни этот край земли и все, что мы видим и знаем, и то, что нам не дано знать.
Имена тех, кому посвящены эти стихи, да не будут забыты.
Б.А.
Памяти Симона Чиковани
Вот было что: проснулась я в слезах. В зеницах, скрытных пеклах суховея, не зеленеет влагой Алазань. То ль сновиденье было суеверно, нет! то был дэв. Он молвил: Сакартвело. Конечно, дэв. Один из девяти. Мой краткий сон не помнил о Тбилиси — дэв осерчал и пожелал войти в затменный ум затворника больницы. Моим глазам плач возбранен давно, он — засуха за твердою оградой, иначе бы зрачки слились в одно течение, словно Кура с Арагвой — там, возле Мцхета. Если глянешь ввысь — увидишь то, чему столетья мстили за недоступность выси. Глянешь вниз с вершины… можешь? Возрыдай, о Мцыри. Плачь обо всех, доплачься, доведи пустыню глаз до нужных им деяний. Но где мой дэв, один из девяти? Часы мои, который час? — Девятый. Девять — всего у Сакартвело есть: названий ветра, соучастий в хоре, чудес и чуд. Но я не там, а здесь, где предаются не мечтам, а хвори. Да охранит меня святой Давид! Смиреннейший, печется ль он о дэвах? Забыть мой сон иль вновь его добыть? Меж тем часов — как плит Марабды — девять. Грядет обход. Врач должен обойти значенье пульсов, жалоб, недомолвок. Нет времени считать до девяти: «пятиминутки» ритуал недолог. И страждущих число не таково. Врачующих труды неисчислимы (и нужды). Солнцем глянувший в окно, о Гмерто! знаю: Ты пребудешь с ними. Мой перевод я изменить хочу. Симон простит. Строка во тьму не канет. О Господи! не задувай свечу души моей, я — твой алгетский камень. Врач удивлен: — Вы — камень? Но какой? Смеюсь и помышляю об ответе. — Я — камушек, взлелеянный рекой грузинскою, ее зовут Алгети. — Внимает доктор сбивчивым речам, как Боткину когда-то удавалось. — Вы сочинять привыкли по ночам. — Сбылись анализ крови и диагноз. Не той, как Сакартвело, ибо той любви — другой избранник убоится, пасут меня и нянчат добротой и Солдатенков, и его больница. Я отвлеклась. Повадка такова, что слов туманы — Овену подобны. Но барельефу — скушно знать, когда очнулись благодарные потомки. У них уйдет на это полувек с добавкой упраздненной пятилетки. А я — живу, как доктор повелел: звенят тарелки и горчат таблетки. День бодрствует, как подобает дню. Вторженьем в них пренебрегают вены, но их принудят. Помышленья длю и для удобства прикрываю веки. При капельнице, что воспета мной, возгрежу о Симоне, о Важе ли — незримый вид я назвала бы мглой, но сомкнутые веки повлажнели. Постыдность слез спешу стереть с лица — вошла сестра по долгу милосердья. …Июль спалил луга, ожег леса… Как зимовать? Нет денег, мало сена… Сестра — из Кимр. Есть у нее коза.