как феникс… Мы за мир, но если воевать — у нас слюны на триста лет хватит!»
И потом рассказывает такую историю: «В тихой щели, под этим старым-престарым солнышком жил один учёный дуралей!.. И скучно стало дуралею, и взбунтовался дуралей… И смастерил себе бесконечный салон-вагон, в котором по временам ездит — как по земле. Не понравилось сегодня — можно во вчера, в завтра, в века, по ту и эту сторону, к чёрту на рога! Давнишняя мечта крутолобых человеков!.. А тут революцийка трахнула, большевички и всякие ныряющие фигуры с наганами… У старичка рояль отняли, сынишку расстреляли. И он задумался удрать… <…> из своей великой и утруднительной эпохи. <… > Но в машинке сломался рычажок, и бесколёсный вагон перемахнул на миллион лет вперёд, через века, людские жизни, сотни революций, из двадцатого века в век десятитысячный. <…> И когда выглянул дуралей из окошка, то земли-то и не нашёл. <…> Голый, потухший самоголейший пшик… великая дырка. <…> Один сплошной Унтиловск».
На этом безысходном фоне кажется весьма сомнительной последняя фраза пьесы. Буслов, единственный из героев, который, напомним, хоть как-то претендует на звание положительного, изгоняет из своего дома идеолога «унтиловщины» Червакова: «Вон иди, Пашка, вон!» Буслова упрекают, что он гонит человека в холод — на улице метель.
«Ничего, весна всегда с метелями», — отвечает Буслов. Всё, финал.
(Заметим, что запрещённая пьеса Леонова 1940 года как раз этим метелям 1930-х годов посвящена, да и называется она — «Метель».)
Советская критика пьесу поняла и восприняла по сути адекватно — никак иначе она и не могла отреагировать.
«Комсомольская правда» от 26 февраля 1928-го пишет:
«Советская общественность борется со всеми отрицательными явлениями унтиловщины, которые, как будто, пытается осмеять и автор. Но если именно это задумал автор и хотел показать театр, то результаты получились совершенно обратные. <…> Жизнь настоящая, сегодняшняя, идёт где-то за кулисами и на сцене никак не показана. <…>
…пьеса скучна, несмотря на свой прекрасный, острый язык, несмотря на отдельные, превосходные характеристики типов. Она не может быть не скучна, потому что она лишена какой бы то ни было динамики, какой бы то ни было борьбы сторон.
Против „унтиловщины“ автор ничего не выдвигает, кроме бледных монологов Буслова и комсомольских голосов за сценой».
Отсутствие «борьбы сторон» — тут ключевая претензия. Её действительно нет.
Обозреватели «Нового мира» были настроены чуть более благодушно и, говоря о том же самом, что и предыдущие критики, фактические додумали за Леонова «веру в будущее»: «Создавая галерею исключительно отрицательных, уродливых или искалеченных „Унтиловском“ людей, Леонов — так может показаться на первый взгляд — создал вещь, проникнутую безысходным отчаяньем и тоской. Но чем больше отходишь от первоначальных впечатлений, чем больше вдумываешься в содержание „Унтиловска“, тем яснее осознаёшь, что пессимизм автора, пожалуй, мнимый…»
Пожалуй, да… Особенно, «чем дальше отходишь».
1928-й
Год 1928-й — переломный и один из самых важных в литературной жизни Леонова.
Именно в этом году, шаг за шагом, происходит трансформация прозаика Леонова. В течение относительно небольшого отрезка времени из писателя, согласно понятиям тех лет, реакционного, зачастую, вопреки вкусу времени, мрачного и откровенно находящегося вне идеологий, тем более вне идеологии коммунистической, он становится писателем социальным и даже отчасти близким большевизму.
Период веры (со многими скидками) продлится десять лет.
Одну из важнейших ролей, быть может, даже главную роль в произошедшем с Леоновым сыграл Горький.
Под занавес 1927 года, в декабре, Леонов впервые разоткровенничался в письме Горькому. Начал со слов о здоровье Алексея Максимовича, но быстро перешёл к своей пожизненной теме. Процитируем: «Моё запоздалое, но сердечнейшее пожелание здоровья и всего прочего, что зависит в конечном счёте от здоровья же, примите безгневно, хотя бы и теперь, так поздно. В те сроки без отрыву сидел за столом, по- азиатски, по 12 часов в день — работал. Я свиреп в такие сроки и жесток к ближним: кроме листа бумаги перед собой, я не вижу ничего. Я заболеваю темой и, пока не отшелушусь от неё, не имею воли побороть себя и угрызения совести моей. Может быть, в наше время это и правильно. Я всё больше (хотя и с запозданием!) прихожу к мысли, что теперь время работы с большой буквы. Работать надо, делать вещи, пирамиды, мосты и всё прочее, что может поглотить у человечества скопившуюся силу. России пора перестать страдать и ныть, а нужно жить, дышать и работать много и метко. И это неспроста, что история выставила на арену людей грубых, трезвых, сильных, разбивших вдрызг вековую нашу дребедень (я говорю о мятущейся от века русской душе) и вколотивших в неё толстую сваю…»
Едва ли Леонов смог побороть в себе изначальное и, наверное, врождённое осознание тщетности человеческих попыток победить в себе слабое, обречённое, глиняное. Но в непомерной и жуткой красоте коммунистического эксперимента он убеждался всё более. «Хоть и с запозданием».
Возможно, не выйдет ничего — почти наверняка ничего не выйдет, Леонов это предсказывает неустанно, но — оцените масштабы! Ведь действительно пирамиды возводят! Уже идёт закладка фундамента. И руководят этим «грубые, трезвые и сильные» люди. Какие, не в бровь, а в глаз эпитеты и в нужной последовательности. Грубые, да! Трезвые: ясномыслящие, прямые, упрямые на пути к своей цели. И сильные. Кто поспорит… Ещё и вдрызг расколовшие мятущуюся русскую душу. Каковы.
Именно осознание всего этого, а не расходящаяся понемногу критическая нервотрёпка, в том числе по поводу «Унтиловска», стало первейшей причиной личного леоновского «пере кувырка».
Заметим, к слову, что, хотя постановку «Унтиловска» запретили, в печати пьеса переиздавалась: сначала в марте 1928-го в «Новом мире», потом в четвёртом томе собрания сочинений в 1930-м и в 1935 году в сборнике «Пьесы».
Об «Унтиловске», да, и в дальнейшем писали порой злобно, но, в сущности, справедливо: «…У Леонова „Унтиловск“ — ультрареакционное произведение, ибо, если расшифровать его социальный смысл, „Унтиловск“ является выражением неверия в Октябрьскую революцию. Леонов задаётся вопросом, не слишком ли рано началась Октябрьская революция? Ответ получается, конечно, положительный, ибо крестьянин у Леонова — беспощадный зверь, а город — это не рабочий класс (для Леонова его не существует) и не коммунисты (Леонов их не знает), а сплошное мещанство, у которого слюны хватит на триста лет».
И ещё: «Леонов организует настроения, чуждые социалистическому строительству… <…> начав с рассказов о конце мелкого человека… Леонов закончил идеологическим наступлением этого „мелкого“ человека против диктатуры пролетариата».
Поправка здесь может быть одна: это вовсе не наступление против какой угодно революции и тем более против диктатуры пролетариата. Это наступление глины против глины.
Но вдруг пирамиды действительно возможны? — вот о чём задумывается Леонов. Да и что жалеть там, в тошнотворном всепоглощающем Унтиловске, чего беречь там?
…Поэтапно с Леоновым всё происходит так.
В первой половине 1928 года, после «Унтиловска», Леонов пишет два восхитительных, но по- прежнему жутких и суровых рассказа: «Бродяга» (март — апрель) и «Месть» (апрель — май). Рассказ «Месть» станет последним текстом Леонова «старого», «реакционного» (вплоть до начала работы над «Пирамидой» в 1940-м).
Затем приезжает Горький, и всё: пошёл новый отсчёт.
Горький прибывает в Москву 28 мая 1928 года. Немедленно приглашает Леонида Леонова, в числе самых близких людей, на первый, званый, обед в Машков переулок (Алексей Максимович остановился у