Любовь постоянно присутствует на страницах книг Виктора Ерофеева — во всяком случае, его герои постоянно ее делают, ею занимаются. Он даже книгу издал с подзаголовком «рассказы о любви» («Бог Х»). Между тем, как это ни прискорбно, тема любви находится вне кругозора этого писателя. Я имею в виду любовь в настоящем, философском смысле, ту, которую воспел еще… — ну, вы меня понимаете. Ерофеев думал, что он тоже воспел. То и дело в его эссе и рассказах появляются рассуждения о любви, призывы отказаться от половой любви — или полюбить весь мир, и тому подобное (БХ). Все это голословное великолепие не отменяет сути: любовь, как феномен духовной жизни человека, остается непонятной Ерофееву как апологету тела.
Ерофеев, что очень органично для него, заостряет проблему тела в любви: «Преодоление газов, вони, пердежа, самого вида говна и грязной, запачканной говном любимого человека туалетной бумаги — может быть, самое высокое достижение любви, доступное единицам. <…> Примириться с тем, что любимая женщина срет, непросто. <…> Такая милая, нежная, трепетная — и срет» (БХ). И повезло же, елки-палки, фетишистам, чьи предметы обожания ведут себя куда более пристойно!
Ерофеев вполне наивно-подростково смешивает любовь и страсть, любовь и расчет, любовь и любовь к себе. Усердному читателю предлагается провести самостоятельный анализ состава странных любвей, при которых возможны такие высказывания: «слабая любовь порождает эротику, сильная — порнографию» [мой, прошу прощения, личный опыт подсказывает мне, что все обстоит ровно наоборот]; «новое тело Сашеньки волновало мое любопытство — оторвавшись от надоевших объятий Маньки, в которую я, очевидно, влюблялся…» [очевиднее некуда!]; «он долго растирал ей ноги — волнуясь будто бы о том, чтобы она не простудилась» [а это уж, товарищи, такая низость — без задних мыслей не растереть возлюбленной ноги, что я даже комментировать отказываюсь] (СС).
Рассказы же «о любви», собранные в книге «Бог Х», при ближайшем рассмотрении оказываются эссе о нелюбви, включая, само собой, и манифестационный текст «Как быть нелюбимым». Эссе очень прочувствованные и даже местами красивые, чего у Ерофеева, даром что автора «Русской красавицы», отродясь не бывало. Но все они, увы, о нелюбви, о переживании мужской оставленности и оскорбленности, об уязвленном самолюбии, наконец. Ерофеев отлично описывает психологию нелюбящей женщины, но вот психологию любящей (-щего) не умеет разгадать.
Любовные отношения изображаются Ерофеевым как непрерывная война полов, соревнование в правильности расчета, взаимное использование. И все это — без осуждения, а так, словно эта любовь и есть истинная, и никакой другой любви человек испытывать не может. Голос мужчины: «если он уклонится от признания [в любви], будут осложнения с последующим допущением к е… (СС); голос женщины: «была растерянность, неверие в себя — боязнь проиграть — лучше не любить, но не проиграть — чтобы не было больно — гордость — и подозрение, что Сисин — говно — и неверие в Сисина» (СС); и вот они вместе: «он хотел Маньку если не подчинить, то унизить — она успешно, упорно защищалась — с самого начала» (СС).
Ерофеев и его герои претендуют на выход за пределы традиционного русского менталитета. Так, в книге «Мужчины» писатель осуждает женское бесправие в России, мужское рукоприкладство, неуважение к женщине. Однако весь смысл любовных отношений ерофеевских героев сводится к древней народной догадке о том, что все мужики — козлы, а все бабы — дуры. Сисин вполне удостаивается указанного уподобления, когда, сам изменяя Маньке, бьет ее за попытку отомстить ему тем же способом или когда жмотится (иначе не скажешь) купить ей в подарок цветы или кофточку, выставляя ее требовательной стервой. Автор охотно поддерживает своего героя, призывая: «В любовной драке бей изо всех сил. Не щади эту сволочь. …Мужчина бьет женщину в учебных целях, в назидание» (БХ).
О том, как слово х… «облегчает тяжелое дело русской е..»[111]
и об иных способах облегчиться
Ну вот, мы добрались и до «клубнички», а также до гнильцы и блевотинки. Сисин, помнится, мечтал «сочинить энциклопедию новейшего цинизма» (СС), и в цинических выходках самого Ерофеева есть определенный энциклопедизм. Исходя из этого, памятуйте, что каждый встреченный вами на его страницах «х..» — вовсе не х… а символ Откровения от Виктора Ерофеева. И все сцены соития, насилия и испражнения в его творчестве — это не просто эпизодические хулиганства, а, видите ли, концептуальная энциклопедия новой жизни.
«Ваши книги похожи на раскаленный паяльник, который вы засовываете читателю в жопу» (5РЕК), — такую автохарактеристику озвучивает Ерофеев устами персонажа-поклонника. В этих словах есть метафорическая претензия — с помощью «раскаленного паяльника» открыть читателю глаза на правду. Ерофеев претендует на открытие в человеке чего-то нешуточно нового: «Он стремится развенчать чересчур, на его взгляд, оптимистическое представление о человеке. Для Ерофеева и для писателей его поколения, с которыми он солидаризируется, человек — “неуправляемое животное”, он “способен на все”» (Ермолин Е. «Русский сад, или Виктор Ерофеев без алиби» // Новый мир // 1996. № 12).
В этой правде от Виктора Ерофеева сомнительны три вещи: ее достоверность, долговечность и эффективность избранного писателем способа ее «проповедовать».
Ерофеев — пророк 90-х. Он их предвестник и их орудие. 90-е — его время. В произведениях этого автора 90-е годы поданы как время революционного воцарения «русского тела», а вместе с ним и особой воли к земному потребительскому счастью, к полнокровной жизни, к свободе от телесных оков, будь то запретная ориентация, нецензурная лексика, неудобное белье или секс вне закона. В 90-е годы мы, как говорится, дорвались: «Это было десятилетие русского тела» (Э); «Россия рванулась к счастью» (СС); «сегодняшняя Москва производит впечатление абсолютно праздничной катастрофичности. Жизнь прет из всех дыр, бьет кровавыми фонтанами» (БХ); «Русская духовность уходит в небеса. В архив сдаются рулоны светлых помыслов. Сворачиваются в трубу миллионы стихов, прогрессивных рецензий, статей с направлением. Разорвалось сердце поэзии, отказывается работать печень прозы. Остановились миллионы часов кухонных бесед» (Э).
Ерофеев рисует нам образ масштабной материальной революции, с чуть ли не блоковским подтекстом, мол, «все стало новым; …лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью»[112]. Чем не переворот в идеологии? Однако когда пламенный революционер пытается на конкретном примере показать нам масштаб совершенного воцарившимся телом идейно-психологического сдвига, изменения не кажутся столь уж существенными. Ерофеев сравнивает двух женщин — Агату, падчерицу переходного периода, для которой 90-е были сломом и вызовом, и Женьку, дщерь новой России, для которой 90-е стали идеологической колыбелью. Естественная прогрессивность Женьки по сравнению с нарочитой продвинутостью Агаты выигрывает в том смысле, что «ее [Агаты] тело бежало из тисков власти. Женькино — убежало» (БХ). Женька, что называется, свободу тела впитала с кока-колой. Авторские симпатии несомненно на стороне Женьки, которая кажется и раскованной, и цивильной, и перспективной, но если вчитаться, то получится, что самоуверенную Женьку от потерянной в эпохе Агаты отличает только… отказ от ношения трусов.
Впрочем, нет смысла отрицать, что если для кого творчество Ерофеева и может быть некоторым «откровением» о человеке, то только для поколения Агаты и старше. Пока Россия «бежала из тисков», печатное сопряжение матерно названных органов и извращенно-садистские забавы их владельцев еще могли претендовать на некоторую свежесть. На излете советской эпохи тексты Ерофеева видятся как поворот винта в несмазанном совковом сознании, поворот мучительный, рождающий тоскливый скрип,