— умер. Равно как забить и убить должны звучать тоже одинаково: убить. Тогда будет восстановлено священство всего живого. И тогда же лично пресечь свою собственную жизнь предстанет лично ответственным актом суверенного владельца своей же суверенной жизни. Exitus rationalis. Выход из доктрины в пространства и времена, текущие сами по себе. Но времена и пространства, осознанные таковыми в «смертный час» самоисчерпаемости доктрины.
Mors Philosophica (Философская смерть) неумолимо приближается к смерти натуральной, которой предшествует Ars moriendi («Искусство умирания»), а философский камень как принцип вновь становится живым Зеноном. И философский камень вовсе теперь уже ни при чем. Зачем он нужен, если грядет смертный час, а в этот час не только не страшно, а как-то даже естественно назвать собственное свое имя — Зенон?! Что он и делает, когда сыщики инквизиции волокут его в тюрьму — в это последнее, совсем уже точечное пространство, где все оставшиеся его дни и в самом деле без числа.
Сейчас речь пойдет об этой — последней — части жизни (или точнее: vita mortua) Зенона — Теуса — Зенона.
И эта речь в высочайшей мере всерьез. Мысль и слово Зенона, пришедшего к самому себе: из тьмы к еще большей — кромешно смертной — тьме, и остановившегося у порога смерти.
Но прежде вновь к началу. Еще раз… Зенон начальный: «Да разве ж я стану вести себя, как тот осел Сервет, чтобы меня прилюдно сожгли на медленном огне ради какого-то толкования догмы, когда я занят диастолой и систолой сердца и эта моя работа куда важнее для меня». Зенон тогда, в самом начале, — враг церкви, или, что то же, обыкновенный безбожник. Только еще не раскрывшийся. Взять под наблюдение можно, но брать еще рано. А вот спустя жизнь — взяли. Пространство сузилось до размеров маленького квадрата тюремной камеры. Время норовит остановиться почти у вечности. Так сказать, над вечным покоем. Если совсем коротко, то: «Квадратик неба синего и звездочка вдали…». Но и та вот-вот погаснет, а квадратик синего неба почернеет. Не стадия ли чернения, растянувшаяся на жизнь? И далее — навезде и навсегда…
Может быть, в этот час тем более следует, так сказать, поступиться принципами. Ради жизни. Но какой жизни?..
Впереди костер, а с ним боль от огня; боль, причиняемая с умыслом. Впрочем, и хирург тоже делает больно, но во благо. А здесь с дурным умыслом. Вот в чем вся мерзость!
И дело не в собственно крамоле, а в том, что гонителей, мучителей и улюлюкающую толпу снедает зависть к тому, кто инако мыслит. Он, видите ли, а не я мыслю, и притом инако.
Он маг и заправляет сверхъестественным (это в глазах невежд и глупцов), а в глазах священников тем самым отрицает чудо. И тогда в поле магического (а это поле — все пространство) для личной власти бога не остается места. Ведь магия — это и ритуалы, и бой барабанов, и черные эшафоты, злонамеренная порча и магнит приворотной любви…
В магическом — суеверия и скептицизм в глазах общественности перемешались. Но главное — скептицизм. И тогда, чего доброго, маг-чернокнижник может выставить напоказ невидимое и объяснить необъяснимое. В ярких сполохах алхимического завораживающего многоцве-тия: зеленого — пурпурного — белого, проступавших из кромешности алхимической черняди. Похоть прикинется томлением по деторождению, безграничное обернется бесконечным, Ignis noster (наш огонь) предстанет адскими пламенами…
Но вместе с тем Великое деяние как совершенствование души… Чем не богоугодное дело?! И тогда можно и простить? Но простить за так или все же сжечь? Но смерть — меньшая победа над ересью, чем хотя бы по-лураскаяние. Так думали судьи.
А что при этом Зенон?
Человек опыта, Зенон знает: «Non cogitat qui non experitur» («Кто не производит опытов, тот не мыслит».) Но каждый новый опыт каждый раз начинается с нуля… И сейчас это смертельный номер (=опыт). А толпа, если это будет публично и заживо, будет улюлюкать и топотать. Потому что человека губят люди.
Можно было бы выйти из доктрины в жизнь. И полуотречься. Или вовсе отречься. Но ради чего? В работе с диастолой и систолой заранее известно все. Жизнь прожита. И пусть тебе под 60. При сыгранности жизни в 60 — это все равно что под 70, а то и под 80. Под все 100. Но в заоконье и раньше живое — любовное, девичье, женское (то есть теплое, жаркое и телесное) не очень-то интересовало Зенона.
Для кого жить? Не для кого… Иное дело, когда есть для кого:
В доктрине делать нечего. А в не-доктрине не интересно, потому что не для кого. Нет любви. Вот в чем дело.
Сказать «бессмысленное Да» или же «дурацкое Нет» — глупо и бессмысленно в равных долях. А прервать фактически прожитую жизнь означает все-таки свершить ее как текст (= произведение?).
Не алхимический ли текст — мастерский и искусный? И не впускать при этом никого в свой темный, потаенный мир.
Голос из XX века:
Текст как мироздание или мироздание как не-священный текст или как собственная, лично выстроенная судьба? Текст этот — сам Зенон и есть, добившийся освобожденья своею собственной рукой. В прямом смысле этой жутковатой строки — лезвием по венам. В последний раз побывав хирургом по собственному к себе же вызову. Как Мастер и Артист. Выступивший по делу, за коим точнейше регламентированное доктринальное умение. Артист, переживший «великие минуты хирургических свершений». Мастер!..
Пред тьмой вечности Зенон «…вперился взглядом в пустоту. Время и мысль оцепенели, как посреди урагана, бывает, настает вдруг зловещая тишина». И — далее: «Стиснув ладонями челюсти, стараясь дышать размеренно, чтобы унять сердцебиение, он наконец подавил бунт собственного тела», провидя «сродство тлена и жизни». Соображая насчет «вечной воды», Зенон смочил лицо ледяной водой, слизнув каплю языком. Откуда-то зазвучал хрипловатый и ласковый голос брата Хуана: «Отойдем ко сну, сердце мое».
Душа и кровь покидает тело одновременно. Не есть ли кровь и душа одна субстанция, только в разных обличьях? Личность отбывает в свое же естество (предсуществование).
«Торжественность смерти».
Вот как это было: «Могучий гул уходящей жизни все еще продолжался — ему помыслился фонтан в Эйюбе, журчание бьющего из земли ключа в Воклюзе, в Провансе, река между Эстерсундом и Фреше, хотя вспоминать их названия ему не пришлось. Он часто и шумно глотал воздух, но дыхание было поверхностным, воздух не проникал в грудь: кто-то, кто был не вполне тождествен ему самому,