Телеграмма была помечена 7 июля.
Этот истерически-диктаторский приказ произвел на Кронштадт обратное впечатление. Рассчитанный на устрашение, он на самом деле вызвал огромное возмущение. Конечно, об арестах и выдачах не могло быть и речи. В порядке прений я потребовал слова и с негодованием обрушился на Временное правительство:
— Этот 24-часовой ультиматум является верхом контрреволюционного цинизма, ярким симптомом начавшейся реакции. Положившись на внешнее успокоение Петрограда, Временное правительство решило использовать благоприятный момент для серьезной борьбы с революционными настроениями Кронштадта и Балтийского флота. После Петрограда оно хочет разгромить все остальные базы революции. Резкий, запальчивый тон телеграммы как нельзя более напоминает наглые приказы и распоряжения усмирителей царских времен. Так же, как при царизме во время рабочих волнений, среди масс ищут «зачинщиков». От красных кронштадтцев имеют бесстыдство требовать, чтобы они арестовали «смутьянов» и «подстрекателей», скрутили им руки к лопаткам и препроводили по начальству. Но этому не бывать! На протяжении всей истории рабочего движения в России в ответ на подобные требования о выдаче «вожаков» забастовавшие рабочие всегда мужественно отвечали: среди нас нет зачинщиков, мы все являемся зачинщиками стачек! По примеру наших предшественников, в революционном движении обязаны дать такой же ответ.
По поводу переизбрания Центрофлота мною было предложено снова избрать наших старых делегатов.
Стоит ли говорить, что на все предложения Керенского было отвечено категорическим отказом? Сторонники всех оттенков, всех направлений были единодушны. Впрочем, никого правее левых эсеров и меньшевиков-интернационалистов у нас в Кронштадтском исполкоме вообще не водилось.
В эти же дни, 8 или 9 июля, в саду парткома состоялось общепартийное заседание Кронштадтской организации. Все руководители демонстрации были встречены с какойто особенной задушевной теплотой. С докладами о 3–5 июля выступали тов. Флеровский и я. Исключительное негодование всех товарищей вызвало бесстыдное поведение пресловутой военной комиссии под председательством Либера, многократно возобновлявшей торг на новых и неизмеримо худших для нас условиях, как только соглашение казалось достигнутым…
Настроение массовиков было вполне удовлетворительно. Общегородское собрание приободрило их еще больше. К концу его появились улыбки, посыпались шутки. Было видно, что товарищи не предались отчаянию и не потеряли веру в будущее партии. Партийно-советская работа в Кронштадте по-прежнему функционировала нормально, как накануне демонстрации. Мирная жизнь вполне возобновилась. Только не устраивалось митингов. Руководители Кронштадтского комитета сознавали, что в течение нескольких дней нужно дать массе отдохнуть и предоставить ей возможность спокойно разобраться в обильных и многообразных впечатлениях, которые вынес из демонстрации каждый ее участник. Первое широкое собрание наш комитет назначил на 13 июля, когда в Морском манеже я должен был прочесть лекцию о минувшей демонстрации, об ее политическом смысле и значении.
Но, по независящим обстоятельствам, прочесть эту лекцию мне не удалось.
5. АРЕСТ
В ночь на 13 июля, когда я уже спал на своем корабле «Освободитель», тов. Покровский (левый эсер, член Кронштадтского исполкома) срочно вызвал меня в Совет. Когда я пришел, он показал мне только что полученную телеграмму. Она была адресована на имя коменданта Кронштадтской крепости и предписывала немедленно арестовать и доставить в Петроград Рошаля, Ремнева и меня. В телеграмме было добавлено, что в случае невыполнения приказа Кронштадт подвергнется блокаде и не получит ни хлеба, ни денег.
Покровский, видимо, растерялся и с волнением спрашивал моего совета. Я ответил, что, по моему мнению, всем кронштадтцам, подлежащим аресту, нужно добровольно явиться в Петроград для следствия и суда. Я так обосновывал свое решение: Временное правительство в безудержно злобном преследовании большевиков, вероятно, не остановится перед блокадой Кронштадта. Остаться здесь — это значит подвергнуть риску голодной смерти и неизбежному в таком случае политическому разложению местный пролетариат и гарнизон. Этот выход из положения был для меня неприемлем.
Правда, нетрудно организовать побег в Финляндию. Но против нас были выдвинуты не только политические обвинения, но всей печатью и так называемым «общественным мнением» открыто делались чудовищные намеки на наше сотрудничество с немцами, в качестве их агентов. Именно это обвинение подсказывало мне добровольную явку как меру самозащиты, как единственный способ реабилитации.
Конечно, я сознавал, что такому вождю партии, как тов. Ленин, следует всеми силами избегать тюрьмы, так как в тот момент, в случае ареста, самая жизнь его, несомненно, подвергалась серьезной опасности со стороны контрреволюционной камарильи. Партия слишком долго ждала Ленина и достаточно бродила в потемках без его ясной и твердой тактики, чтобы она могла хоть на один день лишиться его руководства — особенно в такое трудное для революции время. Но нам, остальным, но моему мнению, надлежало предстать перед судом Временного правительства, чтобы публично реабилитировать партию и себя, попытаться превратить наш процесс в крупную политическую демонстрацию против буржуазного режима и разоблачить его возмутительные приемы, применяемые им в борьбе против партии рабочего класса. Тогда мы все еще имели некоторое, правда небольшое, доверие к меньшевикам и правым эсерам, еще питали иллюзии насчет их минимальной политической чистоплотности.
Тов. Покровский, сперва смущенный и волновавшийся, заметно обрадовался удобному выходу из положения. Я поинтересовался, каким образом секретное предписание об аресте, вместо того чтобы идти по инстанциям и быть приведенным в исполнение, оказалось в наших руках. Выяснилось, что телеграмма была получена комендантом крепости, и он, не зная, что с ней делать, принес ее в Кронштадтский Совет.
Мы порешили на следующий день созвать пленум Совета. Тов. Ремнев казался угнетенным и во время всего разговора не проронил почти ни слова. Этот Ремнев прежде был пехотным подпоручиком и служил в Ладожском полку. На фронте он примкнул к большевикам, и у него вышло крупное столкновение с начальством; тогда он поехал в Кронштадт, чтобы доложить о положении своей части, как многие поступали в те дни, смотря на Кронштадт как на центральный очаг революции.
Как уже было сказано выше, к нам неоднократно приезжали за помощью и советом из Донецкого бассейна, с разных фронтов, одним словом, со всех концов необъятной России. Конечно, кроме моральной поддержки Кронштадт ничего дать не мог. В большинстве случаев дело ограничивалось только взаимной информацией. Прибывшие делегаты освещали на митингах положение своего района, знакомились с ходом работы в Кронштадте и со взглядами его работников. Эти потоки гостей не переводились в Кронштадте: почти всегда кто-нибудь из приезжих депутатов пользовался нашим гостеприимством. Ремнев тоже начал с доклада на одном из митингов на Якорной площади. Но Кронштадт настолько пришелся ему по вкусу, что он решил остаться у нас для постоянной работы. Ему удалось поступить в машинную школу, где он и нашел временное убежище от преследований Временного правительства.
После Октябрьской революции и позже, в ранний «партизанский» период гражданской войны, он командовал 2 армией, действовавшей на Украине. В один из своих приездов в Москву, в апреле или в мае 1918 г., он был арестован по обвинению в бандитизме.
Ремнев был горячий и увлекающийся человек, но у него отчетливо проглядывали черты авантюризма и страха за свою личную безопасность. Мне лично он всегда казался неуравновешенным, нервно- расшатанным человеком. Как член партии, он был лишен всякой теоретической подготовки, но в машинной школе, как единственный офицер-большевик, он до Октябрьской революции пользовался известной популярностью.
После разговора с Покровским мы с Ремневым в ту же ночь поехали в машинную школу, чтобы предупредить товарищей о предстоящем аресте. Ученики машинной школы были хорошие революционные матросы.