остервенелой травле суворинских «молодцов», избравших объектом преследования кронштадтцев его скромную личность, Семен чутко угадывал струю махрового «истинно русского» антисемитизма.
В один из первых дней заключения ко мне на свидание пришла старушка мать. Свидания происходили, как и при старом режиме, через двойную решетку в присутствии тюремного смотрителя. Этот последний отличался некоторыми привлекательными чертами, в том числе нескрываемым сочувствием к арестованным, и в подтверждение своей стародавней близости к политическим заключенным он однажды показал мне снятую в «предварилке» в 1906 г. фотографию Троцкого с его личным автографом.
— Если бы это нашли у меня при старом режиме, то вы знаете, чем я рисковал, — рисуясь своею смелостью, говорил благожелательный смотритель.
Нельзя сказать, чтобы он ревниво относился к своим служебным обязанностям. Во время свиданий он часто выходил из комнаты, что в значительной степени облегчало передачу свернутых в трубочку длинных и узких рукописей, пересылавшихся мною в наши газеты.
На одном из первых свиданий я успел шепнуть моей матери просьбу сходить к Троцкому и попросить его взять на себя мою судебную защиту.
Другой раз ко мне на свидание пришли три кронштадтских матроса во главе с тов. Панюшкиным. Они принесли хлеб, консервы и деньги, собранные среди команд. Этот знак внимания кронштадтских друзей глубоко меня тронул. Все присланное ими оказалось как нельзя более кстати. Деньги дали возможность ежедневно приобретать полное собрание петроградских газет и, таким образом, не отставать от текущей политики. Наконец, продукты были весьма ценным дополненном к недоброкачественному тюремному столу. В этом отношении режим Керенского несколько отличался от тюрем царизма, где заключенных кормили немного более прилично. Очевидно, мы переносили на своем желудке всю тяжесть продовольственных неурядиц 1917 г. На обед нам давалась тошнотворно пахнущая бурда из тухлой солонины. От небольшого куска этой плававшей в супе тухлятины во рту оставалось ощущение кисловатых помоев, только что выловленных из выгребной ямы. Нередко, в результате раскопок, в похлебке обнаруживались: мочала, человеческие волосы, мелкие сучья деревьев и другие неразложившиеся остатки органической и неорганической природы. В довершение грязная жидкость цвета мыльной воды, только по недоразумению удерживавшая название супа, очень часто оказывалась подгоревшей и тогда становилась абсолютно несъедобной даже для свиней, на положении которых мы, очевидно, находились. В таком случае, брезгливо поморщившись, горелые помои приходилось немедленно выливать в «парашу». На второе давалась неизменная каша — «шрапнель». Суточный хлебный паек составлял около 34 фунта на каждого. В соединении с водой это было главным питанием. Хлеб даже иногда оставался, и тогда мы охотно делились им с уголовными, которые приходили к нам по-товарищески попросить «хлебца». Тюремные надзиратели на недозволенное общение заключенных между собой смотрели сквозь пальцы. Во всем их обращении проглядывала заметная осторожность и даже боязнь «политических». Февральская революция, низвергнувшая царских сановников, внезапно оказавшихся в «Крестах», и передавшая часть министерских портфелей в руки бывших ссыльных и заключенных, произвела крупную встряску в умах тюремщиков. Один из них довольно откровенно высказал причины своей обходительности с большевиками: «Вот сегодня вы в тюрьме сидите, а завтра, может быть, министрами станете».
И действительно, они обходились с нами как с министрами, инкогнито севшими в камеру одиночного заключения и до срока желающими остаться неузнанными.
Помню, в 1912 г., в доме предварительного заключения в Петербурге заведовал прогулками некий Алексей Иванович. Это был старый и многоопытный тюремщик, состоявший на службе не менее 25–30 лет. Вся его грудь была увешана крупными серебряными медалями. С окладистой бородой и в неизменной фуражке, которая никогда не снималась, он был живым воплощением тюремного холода. Он никогда не разговаривал и не шутил ни с кем из заключенных. Это было ниже его достоинства, а главное, против инструкций «начальства». На губах старика никто не видел улыбки. В редких случаях он выражал внутренний смех только своими морщинками, расходившимися по его лицу. Недаром он пользовался огромным уважением среди начинающих тюремную карьеру надзирателей, титуловавших его не иначе, как по имени-отчеству. После революции величавые «Алексеи Ивановичи», все эти важные, официально-сухие, грубоватые и непроницаемые тюремщики времен царизма скинули свои чопорные ледяные маски и превратились в ласковых Розенкранцев и Гильденштернов из шекспировского «Гамлета».
Эта разница обращения давала себя знать не только со стороны мелких сошек, но и лиц высшего тюремного персонала. Но у этих нормы поведения по отношению к арестованным строго регулировались колебаниями политической атмосферы. Держа нос по ветру, эти аристократы тюремного замка чутко принюхивались, куда дует ветер. С увеличением шансов большевистской победы они становились ласковыми, делали всевозможные поблажки, законные и незаконные льготы, но как только им начинало казаться, что политическая обстановка благоприятствует Временному правительству, как у нас тотчас отнимались все привилегии, и в ежедневном тюремном обиходе мы живо ощущали установление сурового режима.
Начальником тюрьмы был немолодой прапорщик, «мартовский эсер», любивший похвастать своей революционной ролью в палисаднике Таврического дворца. Из его рассказов выходило так, что именно он и был главным руководителем и организатором февральского восстания. Хвастун и льстивый человек, он всегда казался нам морально нечистоплотным. Его грубое и глупое подлизывание не могло никого ввести в заблуждение. Омерзительность пищи, а позже холод сырых, нетопленных камер, водворившийся в тюрьме с наступлением осенних морозов, в значительной степени приписывались ему. Несмотря на вводившийся временами «либеральный» режим, вся тюрьма его ненавидела.
В двадцатых числах июля в «Кресты» привезли тов. Троцкого.
Едва слух об его аресте распространился в тюрьме, как я, воспользовавшись удобной минутой, подошел к его камере. Он рассказал мне детали своего ареста. Оказывается, узнав от моей матери о приглашении его защитником, он охотно согласился и позвонил по телефону в министерство юстиции. Оттуда ответили, что препятствий нет, и записали адрес. Едва ли не в ту же ночь по этому адресу явилась милиция и он был арестован. Через дверь нельзя было вдоволь поговорить, а интересных вопросов было много. Я пустился на хитрость. Пользуясь хорошим отношением наиболее доброжелательного и уже немолодого тюремщика, я условился с ним, что во время утренней прогулки, когда заключенные выносят «параши» и в тюремном корпусе стоит сильный шум и суматоха, а высшее начальство еще сладко почивает в постели, он на четверть часа пустит меня в камеру тов. Троцкого. Старый тюремщик сдержал свое обещание. Однажды утром я внезапно появился в камере тов. Троцкого. Надзиратель, с силой поворачивая ключ в замочной скважине, запер дверь на два оборота. В эти 15 минут тов. Троцкий все же успел рассказать мне, что происходит на воле.
Меньшевики и эсеры, войдя в раж, продолжают исступленную травлю большевиков. Аресты наших товарищей продолжаются. Но в партийных кругах нет уныния. Напротив, все с надеждой смотрят вперед, считая, что репрессии только укрепят популярность партии и в конечном счете пойдут на пользу революции. В рабочих кварталах также не замечается упадка духа. Даже политически аморфные заводы и фабрики начинают тяготеть к нам и выносят резолюции протеста против преследований вождей пролетариата. Среди передового пролетариата намечается стремление к вооружению рабочих. Военные части, стоявшие под нашими знаменами, остаются верны ему и сохраняют боевую силу. Только первый пулеметный полк пострадал, подвергшись разоружению и расформированию.
Одним словом, несмотря на ожесточенные репрессии правительства, сопутствуемые травлей со стороны социалистов-предателей, ни в рабочих, ни в солдатских массах развала не наблюдалось[125].
Вскоре начались редкие освобождения. Первыми вырвались из «Крестов» товарищи Курков и Измайлов.
Это радовало как непосредственная живая связь с волей, где временно хоть и царила социал-реакция Керенского, по гул революционной бури все громче раскатывался по стране: как-никак, это был красный 1917 год, а не мертвый удушливый штиль беспросветной царской реакции. Нам всем безудержно хотелось скорее выйти на свободу, чтобы снова примкнуть к активно действенным рядам рабочего класса.