Избранники принимали титул «народных капитанов» или «стражей прав народа». Они выступали перед согражданами как горячие поборники исконных вольностей. Но мишура демократических титулов и народолюбивых фраз очень часто служила лишь ширмой для «сильной личности» — ловкого захватчика, стремившегося к власти и к обогащению.
Многие становились наследственными тиранами и получали тогда новоиспеченные титулы герцогов, маркизов, графов. Само собою разумеется, что республика в таких случаях умирала.
Ко времени приезда в Италию Коперника Висконти и Сфорца в Милане, Медичи во Флоренции, Бентивольо в Болонье, герцоги Монтефельтро в Урбино, маркизы д'Эсте в Ферраре и десятки других тиранов, больших и малых, железной рукою управляли своими городами-государствами.
В науке, и особенно в искусстве, Италия XIV–XV веков создала ценности поистине великие.
С человеческого сознания как бы сорвали пелену, сотканную из веры, иллюзий и детских предвзятостей; навеянные церковью тысячелетние чары греха и искупления рассыпались в прах, и новорожденное сознание преисполнилось наивной радости бытия.
Пища, способная утолить голод нового человека, находилась здесь же, под рукой. То была литература и культура античного мира — древнего Рима и древней Эллады. На творения древних взглянули теперь по- новому — глазами, свободными от схоластических шор, и открыли в них неиссякаемый источник полнокровной жизни и духовного мужества.
Богатые и культурные классы итальянских республик охватил энтузиазм разыскивания древних рукописей и памятников и глубокого изучения классического наследия. Постепенно этот энтузиазм буквально затопил всю их умственную жизнь. Началась эпоха Возрождения древности.
«В спасенных при падении Византии рукописях, в вырытых из развалин Рима античных статуях перед изумленным Западом предстал новый мир — греческая древность; перед ее светлыми образами исчезли призраки средневековья; в Италии наступил невиданный расцвет искусства, который явился как бы отблеском классической древности и которого никогда уже больше не удавалось достигнуть»[102].
Чудесное преображение испытали примитивные прежде, задавленные церковью искусства ваяния, живописи. Дух итальянского Возрождения родил великих гениев кисти — Фра Анджелико[103] и Боттичелли[104], затем Леонардо да Винчи[105] и Рафаэля[106]. А Микель Анджело[107] высек резцом своим непревзойденные по мощи творения.
Люди Возрождения потеряли всякий интерес к «загробной» жизни, видели красоту только в земном мире и звали человека к земным радостям. Их именовали гуманистами и все умственное движение Возрождения стали называть гуманизмом[108].
Но значение эпохи далеко не исчерпывалось тем, что она восстановила связь с классической древностью и создала сокровища литературы и искусства. Новый человек, которого тогда называли «универсальным», был прежде всего преобразователем старого и деятельным открывателем нового. Глядел ли он на океан — у него рождалось желание переплыть его и узнать, что находится за ним. Адмиралы и капитаны — Колумб, Васко да Гама, Магеллан и многие другие — избороздили своими скорлупками- суденышками моря и океаны и открыли европейцам множество неведомых до того углов земного шара.
Наша современность — свободное ее мышление, научные методы — начинается «с той эпохи, которая создала в Европе крупные монархии, сломила духовную диктатуру папы, воскресила греческую древность и вместе с ней вызвала к жизни высочайшее развитие искусства в новое время, которая разбила границы старого мира и впервые, собственно говоря, открыла землю…»[109] .
Коперник оказался в Италии в годы, когда гуманистическое движение в ее университетах достигло уже высшей точки. Здесь получил он впервые возможность усвоить греческий язык и познакомиться с творениями математиков и астрономов Эллады в подлинниках, не искаженных переводами. Здесь же, в вольном общении с людьми «беспокойной мысли» — учеными, поэтами, художниками, торунец еще глубже проникся идеями гуманизма, заложенными в него на родине. Они сделали его человеком, свободным от многих предвзятостей, человеком Возрождения.
За Бреннером начался крутой спад к югу. Врубленная в самую сердцевину Альп узкая щель полнилась звоном горной речушки. Возница тараторил безумолку, поминутно обращался с витиеватыми речами к рыжему ослику. Умное животное на спусках крепко упиралось копытцами, возница бежал рядом, плечом помогал придерживать двуколку. Высоко поднятого над огромными колесами седока раскачивало на ухабах так, что вот-вот грозило сбросить на покрытые пеною камни.
Когда истощался запас непонятных Николаю шуток и прибауток, веселый пьемонтец останавливал осла, задавал ему сена, а сам извлекал со дна двуколки пузатую бутыль, оплетенную соломенной сеткой. Радушный итальянец протягивал бутылку сначала молодому чужестранцу.
— Верона! — показывал возница на что-то, видное ему одному где-то там, внизу, в розовом мареве. — Ай-яй, Верона! — прищелкивал он языком.
Коперник вдыхал полной грудью горный воздух, напоенный ароматом шалфея и лаванды. Над скалистыми обрывами густо, по-летнему голубело небо. К северу от Альп оставил путник блеклые цвета осени, холодные дожди, туманы. Здесь птицы, травы, деревья, камни, люди, самое небо затоплены были ярким светом и щедрыми красками лета. Как хорошо, наперекор календарю, изведать радость лета после осени!
В Вероне, в траттории[110], столпотворение вавилонское. Тринадцатилетний английский дворянин, в атласном кафтане и башмаках; с золотыми пряжками, едет в Болонью слушать курс права. Не по летам чопорный, сидит он с надменным видом за отдельным столом, уставленным яствами, а вокруг него хлопочут, с ног сбиваются пятеро английских слуг.
Зато барон из Лангедока, лет двадцати пяти, держит себя со всеми запросто, ест за общим столом, заигрывает с миловидной служанкой. На хорошей латыни рассказывает барон Копернику, что отец грозит лишить его наследства, если не привезет он из Болоньи диплома хотя бы баккалавра.
— Чорт бы забрал поскорее старого хрыча! — говорит он, пристукивая по полу красным дворянским каблуком. — Я сыт по горло латынью, а ему подавай еще и греческий…
Три шведских каноника держат путь туда же, в университет Болоньи. Они лысы, седоваты. По упитанным, добродушным физиономиям видно, что этих стариканов двинуло с насиженного места и усадит на школьную скамью бескорыстное желание погреться в лучах славы болонских юристов.
Очень много в траттории монахов-немцев. Эти молчаливы, сидят отдельно, глаза опущены долу, лица постные. Монахи рассчитывают на титул доктора богословия Болоньи: болонский диплом откроет им путь к вершинам монастырской иерархии.
Особняком держится кучка людей лохматых, плохо одетых, неопределенного возраста. Сами они называют себя «перелетными птицами». Их видела в своих стенах парижская Сорбонна, краковская Ягеллонская академия. Немало из них побывало и в Оксфорде. Николая приятно взволновало, когда один поднялся и, как умелый лицедей, стал читать густым басом громко, на всю тратторию, стихи на незнакомом языке.
— Что он читает? — спросил Николай.
— Пиндара[111].
Эти люди не искали в Болонье докторских беретов. Они были равнодушны к карьере. Для них Болонья, да и вся Италия — Мекка гуманизма. Глаза одержимых бродяг загорались при одном упоминании имени Кодруса[112], Пико де ла Мирандолы[113], Помпонацци[114].
Не менее трети болонских студентов имели положение в обществе, хорошие личные доходы. Но распорядки в университете и весь уклад жизни в Болонье определяли не они, а беспечная, жизнерадостная, буйная молодежь. По приезде Николай поспешил приобрести новую одежду, потому что его лучший краковский кафтан здесь выглядел убогой сермягой. Правда, при посещении церкви или на университетских торжествах болонские студенты обязаны были надевать черную рясу с капюшоном. Но под рясу, носимую нараспашку, франты ухитрялись напихать столько брошек и медальонов, шелковых