высокая фигурочка в дубленке с авоськами и сумками. «Ах, вот, приехала. Привет тебе, Кускова». — «А вы тот самый?» — «Да, тот самый я». — «Хотите выпить?» — «Очень, очень, очень. Но мы вина, увы, не захватили. Оно есть в доме? За все ответственность беру я на себя». — «Не знаю, тут немало есть секретов Шевардиных. И я не знаю где». — «А есть ли здесь чердак?» — «Чердак? Конечно. По задней лестнице наверх. Там будет люк с кольцом. Откиньте и влезайте». — «Попробую. Идите в дом, Елена. А то под этим белофинским небом вы слишком соблазнительны». — «А вы уж что-то больно скоры на забавы» — «Ну-ну, идите». И она ушла. Я люк откинул, снял ботинки, чтобы меня не услыхали те, внизу. И чиркнул спичкой. Боже! Боже правый! Какие сундуки, сто чемоданов, Рояль без ножек, битое трюмо, Лопаты, грабли, скаты старой «Волги», не то, не то, портрет вождя работы Герасимова, чуть ли не авторское повторенье, портрет Хрущева — фото в толстой раме, портрет какой-то дамы в полушубке, ушанке со звездой и с автоматом через плечо — за нею саквояж. Попробуем — не поддается! Что ж, подсунем ключ. И повернем, как фомкой. Ух! Открывается. Ну, разве я не прав?! Четырнадцать бутылок «Еревана» — все это куплено давно, когда бутылка такого коньяка еще была доступна, теперь цена ей сорок пять рублей! Ну, сколько взять? Четыре для начала. И я, тихонько на носки ступая, спускаюсь вниз с бутылками, усердно держа их за утонченные горла, и прячу в гардеробе под пальто. А в комнатах уже неразбериха: Скучает Виолетта, Вова Раков грызет мизинец — старая привычка прославленного кинодраматурга, плейбоя и истерика. Кускова дожевывает жадно эскалоп, ватрушки ест и запивает чаем. Я объясняю им по одному тихонечко, что нынче происходит. Выходим погулять. В моей дохе за пазухой бутылки. Под муравьевским небом «Ереван» прекраснее мальвазии Шекспира, прекраснее бургундского Рабле и лучше булгаковской белоголовки. Он греет, он наяривает в жилах, и мартовская ночь так широка, и светят окна шевардинской дачи, и нам пора обратно. Третий час. А утро все же утро: и работа, И Ленинград, и множество забот. Нас четверо: домохозяйка Сани и сам он не пошли гулять, — они должны вычитывать всю эту ночь работу: «Старофранцузский суффикс „эн“, его значение, закат и возрожденье». И вот четыре допиты бутылки, за час прогулки мы совсем пьяны. У Виолетты десять лет роман с Вовулей Раковым, они ушли вперед и говорят на собственном наречье запутавшихся старых побратимов любви и дружбы, — верно, есть у них о чем поговорить. А я с Кусковой целуюсь под ущербною луной на голубой заснеженной поляне под елями и соснами. Она так молода, ей двадцать два, мне сорок. Распахиваю жалкую ее плешиво-самодельную дубленку — целую плечи, шею, грудь, живот под трикотажной кофточкой. Тепло, и «Ереван» свое свершает дело, и так неспешно падает снежок с еловых лап, и все еще Высоцкий поет, что Лондон, Вена и Париж открыты, но ему туда не надо. И я считаю: прав певец, куда, зачем в такую ночь, когда у нас поля заснеженные в тихом Муравьеве. Я говорю ей: «Лена! Девятнадцать на даче комнат, где-нибудь для нас найдется тоже уголок укромный». — «Нет, не могу! Не здесь! У нас роман с Шевардиным, и он меня прогонит». — «Он не узнает, девятнадцать комнат, в них можно затеряться». — «Не могу!» — «Эй, вы куда пропали?» —