никак не удавалось выяснить причину недостачи в кассе пяти пфеннигов.
Я овладела пишущей машинкой, стенографией и бухгалтерией. Отец был доволен. Я тоже. Ибо получила разрешение три раза в неделю отводить душу и брать столь любезные сердцу уроки танца. Мне было даже дозволено принять участие в вечере танца в школе фрау Гримм-Райтер, в зале Блютнера.
Чтобы поощрить и поддержать послушную дочь, отец устроил меня в школу тенниса при Берлинском конькобежном клубе, где у него были знакомые. На кортах я проводила по многу часов и конечно же познакомилась с весьма милыми людьми. В первую очередь с тренерами по теннису. Одним из них был Макс Хольцбоэр[19] — капитан хоккейной команды Берлинского конькобежного клуба. Впоследствии из-за своей впечатляющей внешности он получил роли в моих фильмах «Голубой свет» и «Долина». Другой, Гюнтер Ран, в прошлом адъютант его королевского высочества наследного принца Вильгельма, стал профессиональным теннисистом, ездил с турнира на турнир и охотно давал мне уроки, поскольку был сильно влюблен в меня. Вскоре я тоже уже могла участвовать в соревнованиях не слишком высокого ранга.
В это время произошло нечто неожиданное. Я сидела в дамском гардеробе Берлинского конькобежного клуба — дверь открыл мужчина и долго смотрел на меня. Его взгляд смущал. Серые, с поволокой глаза словно гипнотизировали. Затем дверь закрылась. Но напряжение сразу не исчезло. Я ощутила, что между нами пробежала какая-то искра, какое-то неизвестное ранее чувство.
Во время заключительной игры лучших теннисистов Германии — Отто Фроитцгейма, бессменного чемпиона страны последних лет, против Кройтцера, второго игрока Германии, — корты Берлинского конькобежного клуба были переполнены. В Отто Фроитцгейме я узнала того самого мужчину, чей взгляд недавно привел меня в сильное замешательство. В клубе о нем много говорили — и не только о его замечательной игре, но еще больше о его бесчисленных любовных похождениях. Этот-то человек и произвел на меня такое впечатление. Я приняла твердое решение избегать знакомства с ним. Он внушал мне страх из-за своей репутации прожигателя жизни.
Ежегодно в начале лета отец ездил в Бад-Наухайм[20] лечить больное сердце. В этот раз родители взяли меня с собой. Поскольку на курорте не дают уроков танца, я много играла в теннис, в том числе с двумя молодыми людьми приятной наружности, которые явно добивались моей благосклонности, задаривая букетами цветов. Не без удивления я заметила, что отцу, который никогда не позволял мне завязывать знакомства с представителями мужского пола, это нравится. Подумалось: «Уж не потому ли, что мои кавалеры, столь не похожие друг на друга, далеко не бедны и отец не прочь одного из них видеть своим зятем?» Черноволосый чилиец владел серебряными рудниками и, вероятно, принадлежал к числу самых богатых людей своей страны. Так же как и блондин, испанский аристократ, снявший в отеле целый этаж с прислугой.
Но на отцовский вопрос, нравятся ли мне мои знакомые, я неизменно отвечала: «Нравятся, но замуж не пошла бы ни за одного из них».
Он недовольно морщил лоб и говорил: «Ты несешь чепуху! У кого еще есть такие поклонники?!»
Ослепленный богатством и манерами этих молодых людей, отец действительно намеревался выдать меня, к тому времени уже девятнадцатилетнюю, замуж. Мать занимала нейтральную позицию.
Однажды, во время нашего пребывания в Бад-Наухайме, посреди игры с чилийцем у меня начался такой приступ желчных колик, что от невыносимых болей я каталась по земле и в конце концов потеряла сознание. Перед отправкой в Гиссен[21] мне сделали обезболивающий укол, а в клинике удалили желчный пузырь. Тогда это была еще редкая операция. Проснувшись в приветливой, светлой палате, я обнаружила на ночном столике желчные камни, два из них — величиной с грецкий орех, узнала, еще не совсем придя в себя от наркоза, маму и — чего уж никак не могла уразуметь — Вальтера Лубовского, юношу, которого на уроке физкультуры мы переодели девочкой и которого отец из-за этого выгнал из дому. Вальтер появлялся каждый день с утра и безмолвно сидел рядом. Временами он шептал мое имя и отказывался уходить после окончания времени посещений. Лишь при наступлении сумерек Вальтер спрыгивал с балкона на втором этаже: главная дверь больницы была уже заперта. Мама, кажется, сочувствовала юному сумасброду, у меня же его постоянное присутствие стало вызывать глухое раздражение.
Через неделю мне разрешили покинуть клинику. Мы поехали домой, но не на Иоркштрассе, а в Цойтен, где отец успел купить особняк с садом. На нашем земельном участке у самого Цойтенского озера росли великолепные деревья. Берег окружали плакучие ивы, которые наряду с березами и лиственницами мне особенно нравились. Но самый большой восторг вызвал даже не новый дом, а весельная и парусная лодки. Единственное что: каждый день приходилось тратить полтора часа на дорогу до отцовской конторы, десять минут — по лесу до железнодорожной станции, потом сорок минут в поезде — до Гёрлицкого вокзала, затем еще десять минут пешком — до надземной железной дороги, по ней, с пересадкой, — до площади Витгенбергплац, а оттуда еще десять минут быстрым шагом — до Курфюрстенштрассе. Такой ценой — впрочем, она не казалась особенно высокой! — приходилось платить за чудесное пребывание в Цойтене.
Уже через несколько дней после операции я снова посещала уроки танцев и радовалась, что теперь-то наконец навсегда избавилась от жестоко досаждавших мне желчных колик.
С отцом творилось что-то неладное. После возвращения из Нау-хайма он почти не разговаривал с нами. Но почему? Дела шли успешно — как иначе удалось бы купить дом в Цойтене? — а мать, брат и даже я не давали ни малейшего повода для недовольства. Поведение его оставалось загадкой. Ежедневно в поезде, демонстративно уткнувшись в газету, он не обменивался со мной ни словом. Все мы страдали, не зная, что и подумать.
Но однажды вечером отца прорвало.
— Я знаю, ты же хочешь идти на сцену! — закричал он как сумасшедший. — А секретаршей работаешь, только чтобы ввести меня в заблуждение. Ты никогда и не думала сдерживать своего обещания. У меня больше нет дочери!
Это было уж слишком! Возбужденная, но исполненная решимости, я выбежала из комнаты, уложила в чемодан самые необходимые вещи, поцеловала и утешила бедную плачущую маму и, не задерживаясь, оставила родительский дом. Будто спасаясь от погони, я бежала через лес к станции, боясь, что отец пожалеет о случившемся и вернет меня назад.
Но возврата назад быть не может! Я поехала к мачехе матери в Берлин-Шарлоттенбург и уже затемно переступила порог ее скромной квартирки. Бабушка встретила меня очень любезно и отнеслась к моему положению с пониманием.
Этой ночью у меня словно гора свалилась с плеч. Случилось то, что должно было случиться. Пробил мой судьбоносный час. Деньги на жизнь и образование я теперь буду зарабатывать статисткой в театре и за несколько лет напряженного самозабвенного труда обязательно стану хорошей танцовщицей. Отцу никогда не придется стыдиться меня. Никогда!
Но все пошло не так, как было задумано. О моем местонахождении отец узнал от матери и уже на следующее утро прислал своего служащего, который попросил меня срочно прибыть в контору.
С бьющимся сердцем я стояла перед отцом, намеренная ни за что не терять только что обретенной свободы. Отец держал себя в руках. Но чего ему это стоило! Он сказал, что упрямством я вся в него, но ради матери он соглашается, чтобы я училась танцевать. А в конце добавил:
— У тебя нет таланта и тебе никогда не подняться выше среднего уровня, но я не хочу, чтобы когда- нибудь ты говорила, будто я испортил тебе жизнь. Ты получишь первоклассное образование, а что из всего этого выйдет, посмотрим.
Слова эти он буквально выдавил из себя. Потом сделал паузу. От жалости у меня разрывалось сердце. Но когда с глубокой горечью отец произнес: «Надеюсь, мне не придется сгорать от стыда, увидев твое имя на афишных тумбах», меня словно обдало холодной водой. Я еще раз дала себе клятву никогда не делать ничего, что могло бы разочаровать родителей.
В тот же день отец пошел со мной к выдающемуся русскому балетному педагогу Евгении Эдуардовой[22], знаменитой тогда солистке из Петербурга. Ей он тоже заявил, что скорее всего у меня нет никакого таланта, что все эти танцульки — блажь, но обучать меня