Десятки раз Илья Иванович пролетал этим маршрутом. Весной, когда лед на лимане заливает талая вода, когда появляются промоины, единственный транспорт, соединяющий поселок с аэропортом, — вертолет. По погодным условиям вертолеты летали нерегулярно, и на посадочных площадках скапливалось много людей. Бывало, что пробки образовывались и из-за нерадивости служб аэропорта. Не раз Илья Иванович «прочищал» мозги местному начальству.
Осокин не мог смотреть в иллюминатор, но он отчетливо представлял, что видно с этой высоты. Вспоминал кубики-дома поселка, изгибы широкого лимана и начало залива, аэропорт с самолетами. Тяжело было думать о том, что это, может быть, последний перелет через лиман.
На площадке их уже ждала «скорая помощь». Когда его выносили, пассажиры, приготовившиеся к посадке на другой вертолет, который улетал в какой-то поселок, смотрели с печальным удивлением. Один из них, мужчина средних лет, посмотрел как-то необычно. Осокину показалось, что он где-то видел этого человека. Лицо было очень уж знакомо.
За короткое время, пока его несли к машине, Илья Иванович вновь увидел голубое небо и белые вершины сопок у горизонта. Даль, открывавшаяся взгляду, до боли была знакома. Тундра, вечно борясь с холодом, накапливала силы для решительного боя. В кустарнике, черневшем по берегам реки, в торчащих из-под снега кочках, поросших рыжей, пожухлой прошлогодней осокой, в серых пятнах проталин на склонах сопок уже угадывалось ожидание пробуждения.
Вновь его грудь наполнилась воздухом весны. Сердце застучало так, что невольно потекли слезы, и он застонал.
— Что, Илюша? — кинулась к нему жена.
Его так звали в далеком детстве.
— Ничего, от холодного воздуха в носу щиплет…
Он стиснул зубы и зажмурился, чтобы остановить слезы. Память высветила мгновение из далекого детства.
На берегу реки стоит мальчик, река сочится прохладной синью; над полем полуденное солнце, жара течет по земле; в воде огромная ветла моет свои волосы-ветви, над бугром, поросшим ромашками и какими-то желтыми цветами, от запаха которых хмельно кружится голова, гудят шмели; в реке стоит молодая женщина и смеется, по пыльной дороге на водопой идет корова, и рогатая голова ее качается, как у заведенной игрушки.
Мальчик боится зайти в воду к зовущей его матери — глубоко, а оставаться на берегу боязно, потому что к реке идет корова.
Мать смеется и зовет мальчика, и ее любовь к нему, которую он еще не понимает, а только чувствует — она есть, как есть солнце, и любовь мальчика к матери, которая наполняет его, и эта корова за спиной, дыхание которой он уже слышит, побеждают страх перед холодной водой и глубиной. Он взвизгивает и бросается в холодную синь к матери.
Мальчик охватывает ручонками мать за шею, прижимается лицом к ее мокрым, пахнущим луговым сеном волосам и плачет, сам не понимая от чего: то ли от недавнего страха, то ли от счастья, что доплыл до матери.
Мать гладит мальчика по головке, успокаивает, выходит с ним из воды и идет к ветле мимо коровы, которая, напившись, удивленно смотрит на них большими влажными глазами, и изо рта ее капает прозрачная вода.
Мать разрешает мальчику побегать по берегу. Он мчится по мокрому упругому песку к кустам. Мальчик вовсе не бежит, а летит над землей, переполненный любовью и восторгом.
Кто ж тогда знал, что этот мальчик пройдет, проедет и пробежит по многим землям и странам и судьба приведет его на «макушку» земли — Чукотку, а жизнь молодой женщины оборвется через пятнадцать лет в родной избе, в которую угодила одна из первых бомб страшной войны? Кто это мог знать?
Где же ты, пятилетний Илюша?
Может, тал, в темной вечности, уже поседевший мальчик встретит свою мать, которая не успела поседеть? Но разве они вернутся в синюю реку жизни?
«Лечи себя памятью о детстве, — сказал он самому себе шепотом, — Это все, что тебе осталось».
В маленькой комнатке санитарной авиации Осокина раздели и положили на кровать. Мучительно было лежать беспомощным в этой бетонной клетке. Он стал вспоминать, где мог видеть того мужчину, но вспомнить не мог. Много лиц за долгие годы прошло перед ним.
Жена достала сборник рассказов Чехова и стала читать вслух. Медсестра ушла в отдел перевозок узнать насчет самолета.
— Не надо читать, — попросил жену Осокин. — Я знаю этот рассказ. Читал его в юности, в войну и здесь, совсем недавно. Послушай, Кира, что я тебе скажу. Эта поездка для меня как зубная боль — не лежит к ней душа. Если что-то случится, так пусть я останусь навсегда здесь, чем где-то там… Тут моя жизнь, и тут буду я. Если она меня и возьмет, то все равно не сломит.
— О чем ты говоришь? Что ты решил?
Она побледнела, ее измученное лицо исказилось в страдальческой гримасе, потом она подалась вперед, сползла с табуретки, заломила руки и, уронив голову на его кровать, зарыдала. Горе, копившееся в ней днями и неделями, которое она не успевала выплакивать в короткие светлые ночи, хлынуло из нее, будто из большой раны кровь.
— Милый, родной мой, не покидай меня! Они тебя тут зарежут, нет мне без тебя жизни, и я уйду вместе с тобой. Как же так, сам себя губишь! И зачем же ты надумал такое?
Горе душило ее. В нем, Осокине, были все ее радости и беды. С далекой девичьей поры, когда он приходил к ней из соседней деревни и парни с их улицы, не желавшие уступать ее пришельцу, ввязывались с ним в драку, для нее, кроме него, никого больше не существовало.
Мать ее, очень тихая и боязливая, тоже была против жениха из другой деревни, с которой вечно враждовали. Но Кира (ее так назвал дед в честь какой-то красивой барыни, в которую он был влюблен в молодости и на которую она была якобы похожа) решительно: заявила, что если ее не отдадут за Осокина, наложит на себя руки.
Он всегда был ее опорой, ее утешением, ее верой — ее жизнью.
— Кира, выпей воды и успокойся, слезами ничего не изменишь, а решение мое верное. Я не отступлюсь, не даром же родился в январе.
Через несколько минут, подавив рыдания, Кира Анатольевна торопливо взяла стакан воды и стала пить.
— Прости меня, Илюша, — вытирая платочком заплаканное лицо, сказала она. — Давай все спокойно обсудим.
— Я всегда считал, что обладаю двумя хорошими качествами: настырностью, трезвой, не глупой настырностью, и приживаемостью. На фронте я приживался там, где люди сходили с ума от страха. Я не трус был, я знал — если надо, так надо… И это «надо» заставляло меня выживать и жить. Каждый мужчина должен многое испытать. Испытание — это санитар мужества, оно убивает вирус мещанства. Если ветер укрепляет корни дерева, то испытание — характер мужчины.
— Ведь там больница какая, аппаратура хорошая и врачи лучшие, — перебила его жена.
— Может, чуть все и получше, но дела не меняет. Риск остается, разница в процентах, но проценты процентами… Главное, морально здесь я лучше себя буду чувствовать. Боюсь до смерти самолета, кажется, что живым из него не вынесут. Потом сама знаешь, какое у меня сердце.
Она вдруг опять сорвалась и заплакала.
— Почему, почему это должно быть все с тобой?
— Глупо! У каждого свое. Вытри у меня пот на лице, — попросил он. — Я еще терпимо себя чувствую, месяца три поживу, ну а при удачной операции, может, и больше. В жизни я кое-что сделал, резковат иногда с людьми был, ну да понимавшие — прощали… Постой, так вот кто это!.. Шрамов! — Осокин подался вперед, лицо его еще сильнее побледнело, — Кира, я видел Шрамова.
— Какого Шрамова? — не поняла жена.
— Того, того самого… Ну того, что на бюро… и его дочку мы искали, — от волнения Осокин стал