День зрел стремительно и неудержимо. По главной магистрали города, уже беспрерывным потоком мчались машины. Автобусы и троллейбусы, забитые до отказа пассажирами, неповоротливые, тяжело покачиваясь, тащились по улице, останавливались у перекрестков, извергая из своего чрева и тут же поглощая толпы людей. На базаре починили поваленный бурей забор, и здесь люд гудел, барахтался, что-то продавал, покупал, съедал, увозил и привозил — в базарном воздухе витала лукавая жажда обмана.
Дворники заканчивали подметать и поливать улицы, мало теперь что напоминало о ночном буране, только розовая пыль, занесенная из далекой желтой пустыни, еще висела над домами.
Прохожие подолгу задерживались возле поверженного дуба, дивились его величине и шли дальше.
Брагин, презрительно сощурившись шептал им вслед:
— Прут и прут — цирк увидели.
Вновь из сарайчика выходит Кузьма Тутов и опять размечает метром ствол.
— На дрова, что ли? — спрашивает дворник Ефим, — обрадованный тем, что не ему придется возиться с деревом. Он забыл, что уже спрашивал об этом.
— Иди ты, грязища, куда подальше! — отвечает Тутов.
Брагин запускает, будто камень, матерное слово в Кудесника.
— Не опохмелился, вот и психует, — говорит Мария, поднимаясь с табуретки, и, обращаясь уже к брату, добавляет: — Пойду на базар, может, мяса Пальме подешевле куплю.
— Гусарье, гусарье… — шамкает дед и ковыляет вслед за Марией во двор.
Солнце уже высоко и палит нещадно. Тихо. Над жесткими, будто восковыми, крупными листьями дуба порхают две белые бабочки: не то они листья разглядывают, не то просто гоняются друг за другом. Откуда- то появилась старая коза с большим выменем, двумя топырящимися в стороны серыми сосками, маленькими рожками. Помахивая блаженно коротким хвостиком, моргая бестолковыми, цвета коры осины глазами, животина стала торопливо всласть объедать листву.
Когда Дударин и Брагин остались одни, бывший борец неожиданно плаксиво признался:
— Мне еще в детстве цыганка нагадала, что помру в день, когда упадет большое дерево.
— Да ну!.. — ахнул оторопевший Дударин, и у него от удивления даже отвисла нижняя челюсть. По он тут же спохватился, подумав, что своим удивлением только расстраивает Брагина, с напускной уверенностью сказал — Брехня все. Рублик, поди, выжала из тебя и все набрехала.
— Бесплатно гадала, — хмуро и печально пояснил бывший борец. — На всю жизнь гадание ее запомнилось. Два дня назад я сон увидел — прямо-таки вещий сон. Вот и живи тут спокойно после такого! Лежу я в какой-то белой палате, навроде как в больнице, подходит старичок во всем белом, навроде как доктор. Ощупал меня всего и спрашивает: «Много пил-то?» Я честно говорю: «Когда были деньги, то много, а когда не стало денег, то мало — все как по теории относительности». — «Девчат обманывал?»— опять спрашивает. «На то и девки живут на земле, чтобы пользоваться их податливостью». Потом строго так, как судья: «Крал?» — «Дрался, дебоширил, бывало, самого по пьяни били, но чтобы красть да предавать — нет, кровью могу поклясться». — «Не клянись, — говорит, — я верю и так. За это ты в одиночестве, как дуб, с земли уйдешь». Не брешу, так и сказал — как дуб.
— Ну и что? Кино какое-нибудь перед сном посмотрел или переел на ночь, вот и приснилось такое.
— Да иди ты!.. Кино, переел… Сердце истомляется в предчувствии.
— Старуха ты, что ли, какая, чтобы в сны верить?!
— Поверишь, когда он вот так подсиропил, — озлобленно кивая на дуб, говорит Брагин, — А я еще той ночью лежу и думаю с радостью, что жить мне черт-те сколько, потоку что верил, что дуб-то крепок. С виду такой был дебелый, а на самом деле весь иструхлился. Вот он, цирк нашей жизни.
Дударин попытался успокоить Брагина, но тот сидел задумчивый и вовсе его не слушал.
Появился Кузьма с дворником и принялись двухручкой распиливать ствол.
Дударину стало не по себе, будто распиливали его прошлое. Он поднялся и пошел домой.
В комнате душно, пахнет псиной и чесноком. Пальма лежит у холодильника, высунув здоровенный красный язычище. Сука лениво ткнулась носом в колено хозяина, когда тот проходил мимо, как будто на что-то хотела пожаловаться.
Дударин сел в кресло напротив стены, на которой висела большая фотография в красивой раме. Четыре паренька в полосатых майках весело и счастливо смотрели на него.
Николай Николаевич нашел себя в центре снимка. Какой он был тоненький! Ах вы, цветики, цветики! Ах ты, времечко, времечко! И погибли мои дружки-цветики, и остановилось навсегда для них времечко!
Дударин вздохнул и заторопился к выходу.
Пройдя широкий заасфальтированный двор, он обогнул у самого обрыва кирпичный дом и по стежке стал спускаться к реке. Кусты цеплялись за руки, ноги, лицо — он ничего не чувствовал. Прошел по широкой набережной, сел на скамеечку под деревом и стал смотреть на реку.
По тропке, по которой только что спустился Николай Николаевич, тридцать лет назад бегали четыре друга под обрыв прятаться от бомбежки. Когда немцы заняли город, товарищи решили вести разведку. Никто им не приказывал, никто их об этом не просил — так решили сами, потому что были пионерами. Днем они забирались на верхушку дуба и смотрели на дорогу, где к переправе шли немецкие машины, танки, орудия, колонны солдат. Считали, запоминали, чтобы при случае передать сведения партизанам или бойцам Красной Армии.
Проходил по переулку патруль. Тут под самым старшим — Валей Селезневым обломился сучок. Немцы дали несколько очередей по кроне дуба. И упали мальчики с криком вниз, как сбитые птицы.
По реке вверх и вниз шли катера, моторные лодки, белые пассажирские суда на подводных крыльях. Река дышала тихо и устало, как старое животное. Она катила свои мутные воды с фиолетовыми жирными пятнами нефти дальше в степь, к пустыням, откуда этой ночью прилетел жаркий буран. Река блестела матово, будто стертая замша.
Неподалеку на невообразимой высоте, как бы являясь продолжением широкой магистрали, через реку перекинут огромный мост. Машины вырывались из города, мчались по широкому мосту и исчезали в знойной степи, куда их уводила раскаленная под солнцем автострада.
С утра Николай Николаевич чувствовал себя плохо: ныл бок и крутило ноги, а теперь особенно сильно болела голова — переволновался, наверное. По правде говоря, он не жил, а все время болел: отказывали почки, то отнимались ноги, то не работала простреленная рука.
В горькие редкие минуты, когда одолевали боли, Дударин жалел, что не остался навсегда двенадцатилетним, как его товарищи, скошенные немецкими очередями. Но жизнь брала свое, трудные минуты проходили, и он ценил жизнь дорого, как могут ее ценить те, кто возвращается из небытия, как ценят ее великие мудрецы, неисправимые мечтатели и оптимисты.
Сотни раз прокручивал в памяти Дударин тот давний день. Что чувствовал он, когда горячие осы прошили его насквозь? Только не страх. Всплеск огня ослепил, швырнул в какую-то розовую пропасть, и он заскользил вниз к родному и близкому — к матери. И больше уж ничего не помнил. Это потом он стал думать, откуда взялась мать, ведь она умерла еще до войны, и его воспитывала старшая сестра Мария. Но он хорошо помнит всплеск огня, падение в, розовое чрево, полет. Видно, он уходил туда, откуда пришел на эту землю.
Когда фашисты ушли и плачущие женщины бросились к расстрелянным, из четверых ребят только он, Коля Дударин, еще дышал. Его внесли в дом, но никто не верил, что он будет жить.
Сестра Мария выходила, а позже она сумела переправить его к родственникам на хутор. За выздоровление брата Мария заплатила многим: она не дружила с парнями, не вышла замуж, и все время, как курушка за цыпленком, долгие десятилетия ходила за хворым братом.
Через девять месяцев Коля Дударин поднялся с постели. Это было весной в мае, когда исходили печалью и зарастали бурьяном заброшенные поля, когда буйно, не признавая войны, цвела черемуха и дурманила всех, кто остался в живых.
Как-то ночью загудела, задрожала земля, будто началось великое извержение вулкана, в стороне города поднялось огромное зарево — стало видно как днем. Утром вода в реке превратилась в темно- красную от крови, а потом несколько дней несла трупы людей и животных.