никого.
Нурлан идёт к обрыву, над которым веется берёзовый дух баньки, садится и смотрит в заречную даль, где за хлебами скрывается дедушкин сад. В мыслях Нурлан говорит старику:
«Дедушка, дедушка, какой ты хороший! Тебя не видно отсюда, но я знаю, что сейчас ты окапываешь яблоню, чтобы корням её дышалось вольно. У тебя бессонница. А у меня сонница. Я столько сплю, что просыпаю много всего на свете. Возьми от моего сна столько, сколько хочешь».
Думы Нурлана прерывают отец и мать. Они идут сюда со свёртками, и по выражениям их лиц мальчик догадывается, что в мире произошло нечто важное.
— Куда ты убежал? — выговаривает мать и подаёт сыну свёрток — полотенце, трусы и майку, завёрнутые в газету, — и объявляет с великой радостью: — С отцом в баню пойдёшь!
Мужчины — отец и сын — раздеваются в предбаннике, присматриваются друг к другу, и, привыкая к отцу, подражая ему, Нурлан по-военному аккуратно складывает одежду на лавке и идёт за старшим в парилку.
Жар — упругий, косматый! — перехватывает дыхание, толкается, и Нурлан пятится. Отец удерживает его, моет, трёт колючей мочалкой, оглаживает берёзовым веником, и мир качается в банном пару — горячий до звона в ушах и неразличимый.
Хотя почему неразличимый?
Нурлан видит красные, золотые, лазоревые камни каменки, и по ним, как человечек в башлыке, снуёт эфирный огонь. А отец уже окачивает сына из ковша прохладной водой и приговаривает:
И камни каменки кажутся мальчику многоцветными конями, а эфирный огонь в башлыке — им самим: маленьким, проворным, бесстрашным всадником!..
Отец заворачивает сына в мохнатое полотенце, выносит в предбанник, ставит на скамью, а сам убегает в косматый жар парилки, плотно затворив за собой дверь.
Мальчик с уважением прислушивается к сочным ударам веника, к кряхтенью и стонам отца.
Слушать ему надоедает, и, не вылезая из полотенца, он идёт к выходу мелкими шажками.
Мимо, облепленный берёзовыми листьями, пробегает голый, малиновый от жара отец с выпученными глазами.
С разбегу он подпрыгивает на порожке и ныряет в реку. Тотчас с дальнего плёса снимаются дикие гуси. В закатной мгле свистят их крылья, и что-то невыразимо вольное живёт в этом свисте и хлопанье крыльев, отчего у мальчика сжимается сердце.
Сверху Нурлану хорошо видно, как под водой малиново светится тело отца, как он по-лягушачьи толкается ногами, и ему, раскалённому, должно быть! благостно в этой светлой, как роса, реке.
Наконец отец выныривает, мотает головой, отряхивая с волос влагу и издаёт победный клич:
— Воля!
И опять уходит в глубину остужаться.
После бани отец, несколько не похожий на себя — багроволикий, с распустившимися усами, пьёт чай в столовой. На стане остались мама, она после мужчин тоже парилась в бане, повариха Алевтина и Нурлан.
Отец пьёт густой чай, пиалу за пиалой, голый до пояса, а мать то и дело промокает пот на его груди и спине двумя полотенцами.
— Простуда выходит, — говорит отец. — Прошлая и будущая.
Он глядит на Нурлана, а Нурлан на него и, не выдержав, просит полотенце у матери:
— А я?
Бережней бережного сын вытирает сильные бронзовые плечи отца, дотрагивается до белой отметины на шее и спрашивает:
— Папочка, пуля?..
— Простуда, — говорит отец. — Стояли мы на острове с пушкой и пушке окоп долбили. Ломы ломались — до того земля закаменела от холода. Тут меня и прихватила простуда, но я виду не подал, с батареи не ушёл.
— Как дедушка! — радуется Нурлан. — Его на Лысых горах ранило, а он из окопов тоже не ушёл.
— Как его здоровье-то? — спрашивает отец. — Не болеет?
— У стариков одна болезнь — старость, — отвечает мать. — А так ничего. Хлопотливый.
— Он всю жизнь такой — мой родной прадедушка, — улыбается отец и гладит Нурлана по голове.
Рука у отца сильная, а гладит он легонько, как целует, и Нурлан спрашивает:
— Папа, ты много раз стрелял из пушки?
— Приходилось.
— А уши затыкал?
— Никогда.
Нурлан вспоминает минувшую грозу и удивляется:
— Почему ты уши не затыкал?
— Потому что я солдат. Артиллерист. А артиллеристы никогда не затыкают уши. Я открывал рот, чтобы не лопнули барабанные перепонки.
— А если в рот бабочка залетит? — вслух задумывается Нурлан. — Она залетит и вылетит?
Разморенный баней и чаем, отец улыбается, одной рукой гладит Нурлана, а другой маму. И от этого мальчику хорошо: все трое рядышком, вместе, и по всем троим идёт одно тепло.
— Ты кого-нибудь убил из пушки? — спрашивает Нурлан и пугается своего вопроса.
— Никого, — говорит отец. — Я на учениях только стрелял… Всякое было. А через границу они не пошли, побоялись. Советский Союз всё-таки!..
Повариха Алевтина, подперев щёку рукой, с добром глядит на всех троих и говорит, как поёт:
— Хорошо нынче на стане. Тихо. Покойно. Весь народ в чистом поле… Страда. Вот мы и страдаем.
— С утра тоже в ноле пойду, — вслух загадывает отец. — А то и раньше.
Воспоминания об отце, доармейском, безусом, сейчас приходят к мальчику, живые и явственные, и, соприкасаясь с явью, наполняют душу человека неизъяснимым счастьем, от которого теснится дыхание. И это здание, пропахшее кухней, и эта речка, и эта банька-землянка, и эта степь, и небо над ней так милы мальчику, как прежде не были милы никогда, оттого что они освящены присутствием родителя.
Нурлан всматривается, вслушивается в отца, вдыхает его тепло и, как ягнёнок, трётся головой о его руку.
Глава десятая
РАЗГОВОР С ЛИСТВЕННИЦЕЙ
Ближе к вечеру Нурлан собирается встречать родителей. На стане никого нет, кроме поварихи Алевтины. Да на вешалке висит чёрная кожаная фуражка. Её забыл Инкогнито, которого за ненадобностью