выдержать и это, не имеет права не выдержать, потому что завершающей стадией его работы должно стать наказание палачей. Если же сейчас сдаться, не будет этого наказания… Нет, мести не будет — сладкой, всепоглощающей, беспощадной. Ради нее стоит и нужно перенести все, все… Где–то краешком меркнущего сознания он еще контролировал себя, свои мысли и словно посторонний наблюдатель фиксировал их непоследовательность, алогичность, просто какую–то экстремистскую суть, фиксировал и тут же объяснял: ведь это оттого, что все происходящее за пределами психики, и мозг защищается. Не в мести же дело, просто нужно выдержать и выполнить свое задание…
Угрюм–Наливайко валялся в углу с пробитой головой, грудь у него тоже была пробита, точно напротив сердца — у Скуратова был сильный удар и тренированная рука.
— Я пройду в столовую, — сказала Лохвицкая. — Там книги, я их пока просмотрю. — Она ушла.
— Если ты не станешь говорить, — тихо и зло произнес Скуратов, — я с этим евреем сделаю то же самое, что и с его русским братом по Евангелию от Ленина.
— Хочу встать, — с трудом произнес Зотов.
Фельдфебель и солдаты помогли ему подняться. Зотов повел плечами, потянулся, словно разминался утром после сна, потом попросил:
— Скуратов, кажись… — он уже не скрывал, что он ряженый и простонародный. — Подойди, ваш– бродь.
Скуратов подошел. У Зотова был очень жалкий вид, и Скуратов подумал, что достиг цели. Этот чекист заговорит наконец. Но Зотов не заговорил. Он изо всех сил ударил Скуратова ногой в пах. Скуратов скрючился, захрипел, присел на корточки.
— У–у–бей его, — превозмогая боль, сказал он фельдфебелю.
— Простите меня, — ни к кому не обращаясь конкретно, сказал Зотов. — Видать, судьба…
Скуратов дотащился до стула, взгромоздился с трудом на него. Зло сверкнул глазами:
— Ждешь, дурак? Огонь!
Фельдфебель рванул наган из кобуры и в упор выпустил в Зотова весь барабан. Зотова отбросило к стене, он даже не вскрикнул. По офицерскому кителю начали расплываться огромные бурые пятна.
— Теперь ты, — повернулся Скуратов к Акодису.
— А что я? — осторожно осведомился Акодис.
— Связи? Пароль? Явки? Как к тебе обращаться? Господин или товарищ?
— Ну какой же я вам товарищ? — улыбнулся Акодис. — Вы наверняка член «Союза русского народа», а я — еврей.
— И что самое страшное, большевик, — почти доброжелательно заметил Скуратов. — Что может быть хуже еврея–большевика?
— Наверное, только вы, господин офицер, — скромно опустил глаза Акодис.
— Что? Ах ты! — задохнулся Скуратов. — Да я же тебя…
— Но я не большевик, — —перебил его Акодис. И Скуратов замолчал, пораженный таким нахальством. — Я пока еще не удостоился такой чести, — продолжал Акодис. — Я очень слабо подкован теоретически и к тому же принадлежу к мелкой буржуазии, как мне разъяснили более опытные товарищи: образования мне не хватает. Я ведь житель местечка — черты оседлости… Процентная норма, знаете ли…
Скуратов открыл рот, чтобы выругаться, но Акодис снова его перебил:
— Однако я хочу быть с вами искренним. В душе я самый настоящий большевик. Вы знаете почему? Потому что еврейский вопрос существует две тысячи лет, и вот только теперь впервые большевики признали во мне равноправного человека. Как же мне их продать, господин офицер?
Наверху послышался шум, и солдаты втолкнули в комнату Коханого.
— Забился под кровать, — доложил унтер–офицер.
— Со страху, — объяснил Коханый. — Кто у вас так орет?..
— Это мой жилец, — сказал Акодис. — Он прописан, все в порядке. Вы проверьте паспорт, пожалуйста.
Только теперь Коханый заметил трупы и в ужасе попятился.
— Не нравится? — улыбнулся Скуратов. — С тобой будет то же, если станешь молчать.
— Да я, вашбродь, ни черта не знаю, — глупо улыбнулся Коханый. — Отпустите меня. Мы заводские, и у нас смена скоро.
— Смотри сюда… — Скуратов выдернул револьвер из кобуры еще более ловко, чем только что до него фельдфебель, но в отличие от фельдфебеля он ничего не ждал. Он выстрелил семь раз подряд, прямо в лицо Акодису.
Коханый прижался спиной к стене, закрылся руками.
— Говорить будешь? — едва слышно спросил Скуратов. Его трясло.
Коханый молча начал кивать, быстро–быстро, словно у него начинался припадок эпилепсии.
— Возьми его, — распорядился Скуратов. — Доставь в особняк. Я еду следом. Нет, сначала в «Кист», мне умыться надо и пообедать и отдохнуть, а он никуда не денется.
Фельдфебель взял Коханого за плечо и вывел из комнаты. Скуратов обвел ее взглядом в последний раз, потом приказал солдатам:
— Трупы — в авто, двери опечатать, оставить караул. Дождетесь, пока уйдет мадам.
Скуратов подошел к буфету, открыл дверцу. Марину показалось, что контрразведчик хорошо его видит.

Было мгновение, когда Марину снова захотелось опрокинуть буфет и разом покончить со всем, но он сдержался, а Скуратов наполнил рюмку и жадно выпил. Повернулся, чтобы уйти, и увидел Лохвицкую. Она стояла на пороге без кровинки в лице.
— Мадам, — поклонился Скуратов. — Вы со мной?
— Я еще не все просмотрела, — она обвела глазами комнату. — Послушайте, что вы натворили? Это же не работа…
— А что это?
— Не знаю. Три покойника и ни одного слова.
— Ничего, Коханый жив и заговорит… Я отдохну, наберусь сил и все разом, как это? Ком–пен–си–рую! Да?
— Да, — кивнула она. — Я доложу барону. Вас надобно вывести в расход. Чем скорее — тем лучше.
— Ба–а–ро–ну? — протянул он, — Ха! Три раза «ха»! Барону не до этих сантиментов! Расстреливали, расстреливаем и будем расстреливать! Вам не нравится? Тогда идите в офицерский публичный дом. Нет, нет, нет, заведывающей, за–ве–дыва–ющей! Честь имею! — он щелкнул каблуками и вышел.
Лохвицкая вернулась в библиотеку, снова начала просматривать книги. Какой–то час назад их держал в руках хозяин магазина, как его? Акодис, кажется. Лежит теперь в углу, в крови, лицо — кровавое месиво. И этот чекист из Харькова, сколько раз приводил и уводил он из камеры Крупенского, симпатичный, молодой — тоже лежит в другом углу, китель набряк от крови… Набух… Набряк. Станут класть в гроб, не снимут, засохнет все, заскорузнет. Ах, чепуха какая. Да кто же его станет класть в гроб? Зачем? Зароют где–нибудь за оградой кладбища — вот и все, а то и того проще — сбросят в ущелье или в яму какую– нибудь, даже веток сверху не будет, красных осенних веток, как па той могиле, на той… когда Крупенский не стал стрелять. Потом она пыталась убедить себя, что ничего особенного не произошло. Так… обыденщина: взяли конспиративную квартиру красных, перестреляли всех — велика ли беда. Что, красные поступили бы иначе? Нет! Так же беспощадно расправились бы и были бы правы. Гражданская война. Как это говорил Крупенский: «Нет победителей и нет побежденных, кто–то должен исчезнуть», — да ведь он и еще говорил: «Красные сильнее и, значит, добрее, потому что сильный всегда добрый». Может быть, арестовав ее в Харькове, например, при совершенно аналогичных обстоятельствах, Зотов и не убил бы ее или любого другого сотрудника белой контрразведки? И она вдруг отчетливо и до боли поняла, с ужасом и отчаянием, страшно было признаться самой себе, но она призналась: нет, не убил бы ее Зотов и другие не убили бы. Разве что потом, по приговору суда, а так? Самосудом? Нет! Никогда! Правда же: сильнее они и