нормы. Не опасен…».
Ты не нужен уже практически никому… улыбался доктор мне, сервируя столик никелированными приборами надёжного и уж знакомого до чёрточек набора «Испытатель». Доктор, добрый доктор, а когда вы меня научите чувству любви? Ничего-ничего… святая инквизиция зато всегда на твоей стороне!.. Тогда отчего же смех царапает уголки ваших губ, доктор?.. Всё готово?.. Сеанс!
«…анс… сеанс… сеанс… секс… полемика с ничего не чувствующим… он похож на зомби?.. как пикантно!.. сок его невкусен, да и сам он умер давно, но так приятно вспомнить… так нежно изъять… так красиво попробовать… всё-таки секс…»
Любовь затравлена собаками мною в дикой охоте моей. С понятием «ручеёк» теперь ассоциируется лишь понятие «вена». И каждую весну ледоход… они вскроются, а нам жить… Пусть ваша священная инквизиция, доктор, испытает меня на точность. Точность моего строения ведь до сих пор приводит в изумление проникающую в меня, совершенную в своих порывах сталь…
Тепло по ладоням моим заставляло думать, а включающася мысль не находила сопротивления и превращалась в мечту. Мечта летела высоко, проницала собой небо и небо обрушивалось на мир моей одиночной камеры.
«Ведь сегодня у нас печальная годовщина и традиционный праздник. Ровно миллион лет как Инженер сошёл с ума. С настойчивостью всемогущего и ничего не понимающего ребёнка он пытается разрушить им созданный наш мир. И хоть достижения нашего юбилея относительно нашего юбиляра бесспорны, до нашего внимания вновь и вновь доводятся сведения о том, что система по-прежнему находится в пограничном состоянии болевого порога. Мы стёрли напрочь в нём память о его возможностях. Мы заградили ближние и дальние подступы к реальным механизмам управления. Мы задействовали системы отвлечения в диапазоне от оживающих в его сознании зеркал до постоянно напоминающих о себе страхов. Но по поступающим сведениям он там же. Он готов выйти из-под контроля в любой момент. Наши силы же как ни велики, но ограничены. Мы на пределе. Он выйдет, рано или поздно. Мы останемся лишь свидетелями того, что сотворит он с нами и с нашим своим миром…»
Я увидел себя почему-то не в палате совсем. Был не день. И не ночь. Вообще словно бы совсем ничего. И сразу всё! Я засмеялся как бог. Мне было так весело и хорошо в этой несуществующей стране. Стране? Странней… Я сидел за приборным столом какого-то непостижимо сложного организма и дёргал за верёвочку…
«Дёрни за верёвочку – дверь и откроется»… «Голова на верёвочке»… «Сколь верёвочке не виться»… Обрывки на потолке моих так и не увенчавшихся успехом раскачивающихся на ветру и крестах самоубийств… Запреты на моё осмысление… Бессмысленность возведённая в ранг единственно всемирной религии.
Рядом были тёмные стены. Ими собственно и ограничивался этот мир странной как сон страны. Поразительно было лишь то, что я ощущал себя в нём реальней любого реального, хоть и почти ничего не понимал в нём… Я понимал лишь, как не понимал нигде и никогда, что это не плод моего больного воображения, не очередная радость или кошмар из недр истощённого в бесплодных поисках мозга, это и радость была и кошмар одновременно. Это был я…
«Он посещает центр управления всё чаще. В противостояние задействован живой вечный огонь. Он каждый раз до сих пор был вынуждаем возвращаться. Но уверенности в успешности обороны в каждый последующий раз нет…».
Пульт управления мерцал передо мной бесчислием крохотных огоньков. Где я видел это уже? Подобное?.. Там они называли это «небо». Выходит я так часто отвлекался… Прямо перед глазами вспыхивала и меркла аварийно-сигнальная лампочка срабатывавшая на подёргиваемый мною шнурок. «Солнце»? Нет, я слишком любил Солнце… Верёвочка… От чего, на хуй, этот шнурок?
«Секс без любви – тень нехорошая»… А по любви? А это уже как отважиться и перегрызть горло таки своей обречённой на всё равно смерть единственно нужной игрушке. Чтоб по карманам нет спрятанной совести. Нет и больше не будет. Больше будет не надо, да и не захочется больше любить. «Есть лишь три вида поэтостороннего вольствия уда: мясо ближнего, мясо дальнего и мясо своё»… Кушать! Живую человеческую смерть! Ни за что ни про что тибе понравившегося… А ты оглянись – кто выжил ещё из всех тобою так горячо и страстно любимейших?..
За прогнившую, уничтоженную почти верёвку я был привязан к рычагу аварийной самоликвидации… Что это было?.. Когда я увидел сгущающийся передо мной там вновь туман я познал реальный непередаваемый ужас… Я схватился за этот почти перетёртый шнурок на остатках сознания пытаясь порвать тяжёлую связь… Всё никак и я потянул его в отчаянии к зубам…
«А ведь слыл знатным ёбарем!», доктор смеялся аж жил, «Ну ты, камасутра с даосами! Что, постиг?». В полумёртвом мире я полуумерший лежал очень скрюченный на постеле своей, в обнимку лишь хуй, крепкий очень ещё – не отгрызть?.. Я понимал что что-то очень не так, но не мог никак понять – что…
А ты любишь меня? Дай попробовать. Вкус любви – вкус морей недостижимого дна. На облачке… словно ребёнок… Меня не берут пули и невозможно задушить целлофановым мешком. И пусть я погибший лётчик. Зато я лучший на весь этот мир испытатель. Кровь стекает к ногам. И свернувшись котёнком всё просится. Очень жалобно. Надо взять…
«Спектральный анализ солнца показывает, что над всем миром властна лишь смерть. Смерть и покой. Нами накрепко завороженный спи, седой Инженер. Тебя с праздником! Очень любим! Как жить. Нескончаемо долгих тибе! Лет не нами придуманной жизни…».
Чётко
- Бляди! – подумалось весело, легко и находчиво. – Ничего не выйдет один хуй у вас ни хуя.
- Пиздец, - подсказал Карамысл немного сочувствуя.
Кралось по свету что-то смешно прихрамывая на обе. Корки апельсиновые под ногами скрипели и коробились. «Рай!», подумал ни с хуя про себя Телёма. «Ни хуя ж себе – рай!». С этого собственно и сорвалось.
«Крадись, крадись», посоветовал молча Егор, «Не твоё дело – не выстыло…». За что и схлопотал корёжь острайя в горло и по самый край позаветна тиски на самопроизвольно сжимающееся в от жизни судорогах сердце. Не беда, отозвалось в Телёме всё в нём, «крой по небу кричит. Может боль – это свет». Сухоболь прокралась по горам, по осколкам по острым и выворот прямо в самое не поверишь в себя пошёл. Он думал всё. Что накрыло и больше такое не сумеет даже и быть. Но тепло по самое горлышко в пепел и тлен. И стал вновь. Это просто утро, а из него выворачивались наружу кишки, хоть Телёма и сам этого не видел и не замечал. «Не тоскуй, это – дым!». Пепел, страх и тоска-река, а кто поизведал боль – у того кроердым. Страшное слово, если небо не знает какова на вкус смертельно-опасная соль. Гений – это звучит только больно, а на самом деле смешно, потому что танки стреляющие в тебя и из тебя не причиняют никакого вреда и вращают башенками и гусеницами и небо над ними разрывается в лоскуты, а вера в запредельность выворачивающего оттяга обрывается сама о себя и восходит вновь и вновь вопреки и навеки и ещё очень сильно по истерически исстерзываемым нервам и от этого – stON. По одинокому ночному лесу очень жалобно нервно стонать, как идти немножко спокойно по само горлышко в неземно-холодной водице и вдруг нащупать ногой бочажок. Не беда, что в каждой венке пропуск в иной совсем любой на выбор мир, беда маленькая и небольшая совсем в том, что пропуск обратно в кармашке левом протёртом всегда до потеряйки дырочки. И ничего здесь себе не способишь. Наощупь потрогать коленки свои и удостовериться, что жив? Ерунда. Смерти не больше, чем капельки. Любовь – имя на камешке. Крадись не крадись, а прикрадешься, посмотришь внимательно и опознаешь себя. Для чего над могилкой тепло не всегда? У Телёмы за детство – значок. Носит гордо, отважно и радый бы – помереть, но с него спрос один – постигай. Он и рад. Бы. Только что-то обязательно присутствует и не мешает и не позволяет и не уметь и ни умереть. А они смотрели и смотрели все на него и думали разное – про глаза про свои и вообще. Что мир сед. А у мира разрыв сердца от вечной юности и непереживаемое собственное существование и поэтому сон о звёзды как золото и потому всем тревога на память о всём и от того – stON...